силач, любивший молча толкать людей плечом так, что они отлетали от него мячиками, — этот молчаливый озорник отвёл меня однажды в угол за конюшню и предложил мне:

— Лексей — научи меня книгу читать, я тебе полтину дам, а не научишь — бить буду, со света сживу, ей-богу, вот — крещусь!

И — размашисто перекрестился.

Я побаивался его угрюмого озорства и начал учить парня со страхом, но дело сразу пошло хорошо, Рыбаков оказался упрям в непривычном труде и очень понятлив. Недель через пять, возвращаясь с работы, он таинственно позвал меня к себе и, вытащив из фуражки клочок измятой бумаги, забормотал, волнуясь:

— Гляй! Это я с забора сорвал, что тут сказано, а? Погоди — «продаётся дом» — верно? Ну — продаётся?

— Верно.

Рыбаков страшно вытаращил глаза, лоб его покрылся потом, помолчав, он схватил меня за плечо и, раскачивая, тихонько говорил:

— Понимаешь — гляжу на забор, а мне будто шепчет кто: «продаётся дом»! Господи помилуй… Прямо как шепчет, ей-богу! Слушай, Лексей, неужто я выучился — ну?

— А читай-ка дальше!

Он уткнул нос в бумагу и зашептал:

— «Двух — верно? — етажный, на камен-ном»…

Рожа его расплылась широчайшей улыбкой, он мотнул головой, выругался матерно и, посмеиваясь, стал аккуратно свёртывать бумажку.

— Это я оставлю на память — как она первая… Ах ты, господи… Понимаешь? Как будто — шепчет, а? Диковина, брат. Ах ты…

Я хохотал безумно, видя его густую, тяжёлую радость, его детское милое недоумение перед тайной, вскрывшейся перед ним, тайной усвоения посредством маленьких чёрных знаков чужой мысли и речи, чужой души.

Я мог бы много рассказать о том, как чтение книг — этот привычный нам, обыденный, но в существе своём таинственный процесс духовного слияния человека с великими умами всех времён и народов — как этот процесс чтения иногда вдруг освещает человеку смысл жизни и место человека в ней, я знаю множество таких чудесных явлений, исполненных почти сказочной красоты.

Не могу не рассказать об одном из таких случаев.

Я жил в Арзамасе, под надзором полиции, мой сосед, земский начальник Хотяинцев, особенно невзлюбил меня — до того, что даже запретил своей прислуге беседовать по вечерам у ворот с моей кухаркой. Полицейского поставили прямо под окно мне, и он с наивной бесцеремонностью заглядывал в комнаты, когда находил это нужным. Всё это очень напугало горожан, и долгое время никто из них не решался зайти ко мне.

Но однажды, в праздник, явился кривой человек в поддёвке, с узлом под мышкой, и предложил мне купить у него сапоги. Я сказал, что мне не нужно сапог. Тогда кривой, подозрительно заглянув в дверь соседней комнаты, тихонько заговорил:

— Сапоги — это для прикрытия настоящей причины, господин писатель, а пришёл я попросить — нет ли хорошей книжечки почитать?

Его умный глаз не возбуждал сомнения в искренности желания и окончательно убедил меня в ней, когда на мой вопрос — какую бы хотел он получить книгу, кривой обдуманно сказал робким голосом и всё оглядываясь:

— Насчёт законов жизни что-нибудь, то есть — законов мира. Не понимаю законов этих — как жить и — вообще. Тут недалеко казанский профессор математик на даче живёт, так я у него, за починку обуви и за садовые работы, — я тоже и садовник, — уроки математики беру, только она мне не отвечает, а сам он — молчаливый…

Я дал ему плохонькую книжку Дрейфуса «Мировая и социальная эволюция» — единственное, что нашлось у меня по вопросу.

— Чувствительно благодарен! — сказал кривой, бережно засунув книгу за голенище
страница 110
Горький М.   Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923