подохнес!
Все, видимо, привыкли к этим замечаниям, все молчат. Артём смотрит на брата ласково разбегающимися глазами и — надевает опорки, подмигивая ему.
Мне грустно, чувство одиночества и отчуждённости от этих людей скипается в груди тяжким комом. В грязные окна бьётся вьюга — холодно на улице! Я уже видал таких людей, как эти, и немного понимаю их, — знаю я, что почти каждый переживает мучительный и неизбежный перелом души: родилась она и тихо выросла в деревне, а теперь город сотнями маленьких молоточков ковал на свой лад эту мягкую, податливую душу, расширяя и суживая её.
Особенно ясно чувствовалась жестокая и безжалостная работа города, когда безглагольные люди начинали петь свои деревенские песни, влагая в их слова и звуки немотные недоумения и боли свои.
Разнесча-астная девица-а,
— неожиданно запевал Уланов высоким, почти женским голосом, — тотчас же кто-нибудь как бы невольно продолжал:
Выступала ночью в поле…
Медленно пропетое слово «поле» будило ещё двоих-троих; наклонив головы пониже, спрятав лица, они вспоминали:
В поле светел месяц светит,
В поле веет тихий ветерок…
Раньше, чем они допоют последнюю строчку, Ванок рыдающим звуком продолжает:
Разнесчастная девица-а…
Дружней и громче разыгрывается песня:
Ветру речи говорила:
— Ветер тихий, друг сердечный,
Вынь ты сердце-душу из меня!
Поют, и — в мастерской как будто веет свежий ветер широкого поля; думается о чём-то хорошем, что делает людей ласковее и краше душою. И вдруг кто-нибудь, точно устыдясь печали ласковых слов, пробормочет:
— Ага, шкурёха, заплакала…
Покраснев от напряжения, Уланов ещё выше и грустней зачинает:
Разнесчастная девица-а…
Задушевные голоса поют убийственно тоскливо:
Ветер жалостно просила:
— Отнеси ты моё сердце
Во дремучие, во тёмные леса!..
— А сама, небойсь, — и песню разрывают похабные, грязно догадливые слова. В запахи поля вторгается гнилой запах тёмного подвала, тесного двора.
— Э-эх, мать честная! — вздохнёт кто-нибудь. Ванок и лучшие голоса всё более напрягаются, как бы желая погасить синие огни гниения, чадные слова, а люди всё больше стыдятся повести о любовной тоске, — они знают, что любовь в городе продаётся по цене от гривенника, они покупают её, болеют и гниют от неё, — у них уже твёрдо сложилось иное отношение к ней.
Разнесчастная девица!
Эх, никто меня не любит…
— Не кобенься, — полюбят хоть десятеро…
Ты зарой-ка моё сердце
Под коренья, под осенние листы.
— Им бы, подлым, всё замуж, да мужику на шею…
— Само собой…
Хорошие песни Уланов поёт, крепко зажмурив глаза, и в эти минуты его бесстыдное, измятое, старческое лицо покрывается какими-то милыми морщинками, светит застенчивой улыбкой.
Но циничные выкрики всё чаще брызгают на песню, точно грязь улицы на праздничное платье, и Ванок чувствует себя побеждённым. Вот он открыл мутные глаза, наглая улыбка кривит изношенные щёки, что-то злое дрожит на тонких губах. Ему необходимо сохранить за собою славу хорошего запевалы, — этой славой он — лентяй, человек не любимый товарищами — держится в мастерской. Встряхнув угловатой головою в рыжих, редких волосах, он взвизгивает:
Ка-ак на улице Проломной
Да — там лежит студент огромный…
Со свистом, воем, с каким-то особенным сладостным цинизмом, как будто испытывая мстительное наслаждение петь гнусные слова, — вся мастерская дружно гремит:
Лежит — усмехается…
Точно стадо свиней ворвалось в красивый сад и топчет цветы.
Все, видимо, привыкли к этим замечаниям, все молчат. Артём смотрит на брата ласково разбегающимися глазами и — надевает опорки, подмигивая ему.
Мне грустно, чувство одиночества и отчуждённости от этих людей скипается в груди тяжким комом. В грязные окна бьётся вьюга — холодно на улице! Я уже видал таких людей, как эти, и немного понимаю их, — знаю я, что почти каждый переживает мучительный и неизбежный перелом души: родилась она и тихо выросла в деревне, а теперь город сотнями маленьких молоточков ковал на свой лад эту мягкую, податливую душу, расширяя и суживая её.
Особенно ясно чувствовалась жестокая и безжалостная работа города, когда безглагольные люди начинали петь свои деревенские песни, влагая в их слова и звуки немотные недоумения и боли свои.
Разнесча-астная девица-а,
— неожиданно запевал Уланов высоким, почти женским голосом, — тотчас же кто-нибудь как бы невольно продолжал:
Выступала ночью в поле…
Медленно пропетое слово «поле» будило ещё двоих-троих; наклонив головы пониже, спрятав лица, они вспоминали:
В поле светел месяц светит,
В поле веет тихий ветерок…
Раньше, чем они допоют последнюю строчку, Ванок рыдающим звуком продолжает:
Разнесчастная девица-а…
Дружней и громче разыгрывается песня:
Ветру речи говорила:
— Ветер тихий, друг сердечный,
Вынь ты сердце-душу из меня!
Поют, и — в мастерской как будто веет свежий ветер широкого поля; думается о чём-то хорошем, что делает людей ласковее и краше душою. И вдруг кто-нибудь, точно устыдясь печали ласковых слов, пробормочет:
— Ага, шкурёха, заплакала…
Покраснев от напряжения, Уланов ещё выше и грустней зачинает:
Разнесчастная девица-а…
Задушевные голоса поют убийственно тоскливо:
Ветер жалостно просила:
— Отнеси ты моё сердце
Во дремучие, во тёмные леса!..
— А сама, небойсь, — и песню разрывают похабные, грязно догадливые слова. В запахи поля вторгается гнилой запах тёмного подвала, тесного двора.
— Э-эх, мать честная! — вздохнёт кто-нибудь. Ванок и лучшие голоса всё более напрягаются, как бы желая погасить синие огни гниения, чадные слова, а люди всё больше стыдятся повести о любовной тоске, — они знают, что любовь в городе продаётся по цене от гривенника, они покупают её, болеют и гниют от неё, — у них уже твёрдо сложилось иное отношение к ней.
Разнесчастная девица!
Эх, никто меня не любит…
— Не кобенься, — полюбят хоть десятеро…
Ты зарой-ка моё сердце
Под коренья, под осенние листы.
— Им бы, подлым, всё замуж, да мужику на шею…
— Само собой…
Хорошие песни Уланов поёт, крепко зажмурив глаза, и в эти минуты его бесстыдное, измятое, старческое лицо покрывается какими-то милыми морщинками, светит застенчивой улыбкой.
Но циничные выкрики всё чаще брызгают на песню, точно грязь улицы на праздничное платье, и Ванок чувствует себя побеждённым. Вот он открыл мутные глаза, наглая улыбка кривит изношенные щёки, что-то злое дрожит на тонких губах. Ему необходимо сохранить за собою славу хорошего запевалы, — этой славой он — лентяй, человек не любимый товарищами — держится в мастерской. Встряхнув угловатой головою в рыжих, редких волосах, он взвизгивает:
Ка-ак на улице Проломной
Да — там лежит студент огромный…
Со свистом, воем, с каким-то особенным сладостным цинизмом, как будто испытывая мстительное наслаждение петь гнусные слова, — вся мастерская дружно гремит:
Лежит — усмехается…
Точно стадо свиней ворвалось в красивый сад и топчет цветы.
страница 5
Горький М. Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157