хлюпала и ворчала вода; жёлтые пятна света ложились из окон на ручьи, ручьи сердито трепали эти пятна, стараясь погасить даже призрак огня. И вообще, всегда огонь в этой улице был тоже как будто нелюбим — мало его, затерян он в тесных клетках домов.
В улице жило человек двести, но наиболее заметными людьми считались трое: лавочник Братягин, бездельный юноша Коля Яшин и печник Чмырёв.
Братягин — вдовец, лет сорока пяти, крепкий мужчина с большими серыми глазами; серо глядя на людей, они, казалось, всё понимали, проникая прямо в душу, но были странно неподвижны — лицо Братягина сплошь заросло желтоватою шерстью, и глаза как будто заплутались в ней.
— Зна-аю я вас! — встряхивая головой, говорил он людям, и люди не сомневались в том, что он их знает.
Он читал «Мямлинский листок», и когда клочья старых номеров вместе с покупками попадали жителям, они тоже читали газету. К лавочнику ходили советоваться о домашних делах, жаловаться друг на друга, он охотно писал прошения мировому и уверенно говорил о России, о боге, о непорядках жизни.
— Живёте вы, как свиньи! — веско внушал он суетинцам; голос у него был громкий, и они, покорно вздыхая, соглашались с ним.
Он жил чисто, смирно, одиноко, стоял среди суеты нашей улицы крепко, точно по колена в землю врыт. Знали, что, когда женщина помоложе и почище просила у него в долг, он, внимательно и молча выслушав её просьбы и жалобы, приказывал ей, кивая за прилавок, на дверь в свою комнату:
— Пройди туда, что ли…
Через некоторое время он выводил её оттуда и, брезгливо поплёвывая, отпускал ей товара не больше, чем на гривенник. Это — знали, но никто не осуждал вдового человека, а его оценка женской ласки не считалась нищенской в нашей улице.
Печник Чмырёв и Коля Яшин служили улице для забавы и осмеяния.
Над Колей издевались потому, что он был юноша скромный, болезненный, одевался франтовато, и хотя пел в церковном хоре, но не пьянствовал, как все певчие, и вообще в нём не замечали никаких пороков. Это возбуждало ревнивые подозрения улицы и даже несколько обижало людей, — все живут во грехе пред богом, все друг про друга знают что-нибудь худое, а он — беспорочен!
— Пройдёт с ним, — объясняли наиболее добродушные люди, — он — матери боится, а — помрёт мать, покажет Коля фокусы!
Он читал книжки и даже — говорили — сочинял стихи барышням Карахановым; их было семь, все они ходили в одинаковых платьях, и — должно быть, за это — улица звала их — «семь дур Карахановых».
Когда Коля в праздники, перед вечерней, тихонько шагал мимо окон — все знали, что он идёт к «семи дурам»; их барский ветхий дом стоял первым при входе из города в нашу улицу, спрятан в саду, среди лип, покрытых лишаями. Стройный, маленький, похожий на подростка, несмотря на свои двадцать лет, Коля шёл, сконфуженно наклонив голову, пряча бледное лицо и покашливая в ответ на шутки. В руке у него тросточка с набалдашником в виде лошадиной ноги — наследство после отца, другая рука в кармане брюк, а из грудного кармашка тужурки торчит кончик платка — золотисто-жёлтый или алый, под цвет галстуху.
Из окон кричат ему:
— Эй, Яшин-мамашин! Чахотошный, эй!
И почти всегда — мальчишки и взрослые — простейшими словами спрашивали об одном и том же:
— Которую сегодня целовать будешь?
Коля идёт, как глухонемой, только иногда кашлянёт погромче да поводит плечами, точно его кнутом бьют.
Но его всё-таки не очень обижали, а вот о Чмырёве даже сами суетинцы говаривали:
— Терпелив печник, круглый чёрт! Другой бы на
В улице жило человек двести, но наиболее заметными людьми считались трое: лавочник Братягин, бездельный юноша Коля Яшин и печник Чмырёв.
Братягин — вдовец, лет сорока пяти, крепкий мужчина с большими серыми глазами; серо глядя на людей, они, казалось, всё понимали, проникая прямо в душу, но были странно неподвижны — лицо Братягина сплошь заросло желтоватою шерстью, и глаза как будто заплутались в ней.
— Зна-аю я вас! — встряхивая головой, говорил он людям, и люди не сомневались в том, что он их знает.
Он читал «Мямлинский листок», и когда клочья старых номеров вместе с покупками попадали жителям, они тоже читали газету. К лавочнику ходили советоваться о домашних делах, жаловаться друг на друга, он охотно писал прошения мировому и уверенно говорил о России, о боге, о непорядках жизни.
— Живёте вы, как свиньи! — веско внушал он суетинцам; голос у него был громкий, и они, покорно вздыхая, соглашались с ним.
Он жил чисто, смирно, одиноко, стоял среди суеты нашей улицы крепко, точно по колена в землю врыт. Знали, что, когда женщина помоложе и почище просила у него в долг, он, внимательно и молча выслушав её просьбы и жалобы, приказывал ей, кивая за прилавок, на дверь в свою комнату:
— Пройди туда, что ли…
Через некоторое время он выводил её оттуда и, брезгливо поплёвывая, отпускал ей товара не больше, чем на гривенник. Это — знали, но никто не осуждал вдового человека, а его оценка женской ласки не считалась нищенской в нашей улице.
Печник Чмырёв и Коля Яшин служили улице для забавы и осмеяния.
Над Колей издевались потому, что он был юноша скромный, болезненный, одевался франтовато, и хотя пел в церковном хоре, но не пьянствовал, как все певчие, и вообще в нём не замечали никаких пороков. Это возбуждало ревнивые подозрения улицы и даже несколько обижало людей, — все живут во грехе пред богом, все друг про друга знают что-нибудь худое, а он — беспорочен!
— Пройдёт с ним, — объясняли наиболее добродушные люди, — он — матери боится, а — помрёт мать, покажет Коля фокусы!
Он читал книжки и даже — говорили — сочинял стихи барышням Карахановым; их было семь, все они ходили в одинаковых платьях, и — должно быть, за это — улица звала их — «семь дур Карахановых».
Когда Коля в праздники, перед вечерней, тихонько шагал мимо окон — все знали, что он идёт к «семи дурам»; их барский ветхий дом стоял первым при входе из города в нашу улицу, спрятан в саду, среди лип, покрытых лишаями. Стройный, маленький, похожий на подростка, несмотря на свои двадцать лет, Коля шёл, сконфуженно наклонив голову, пряча бледное лицо и покашливая в ответ на шутки. В руке у него тросточка с набалдашником в виде лошадиной ноги — наследство после отца, другая рука в кармане брюк, а из грудного кармашка тужурки торчит кончик платка — золотисто-жёлтый или алый, под цвет галстуху.
Из окон кричат ему:
— Эй, Яшин-мамашин! Чахотошный, эй!
И почти всегда — мальчишки и взрослые — простейшими словами спрашивали об одном и том же:
— Которую сегодня целовать будешь?
Коля идёт, как глухонемой, только иногда кашлянёт погромче да поводит плечами, точно его кнутом бьют.
Но его всё-таки не очень обижали, а вот о Чмырёве даже сами суетинцы говаривали:
— Терпелив печник, круглый чёрт! Другой бы на
страница 71
Горький М. Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157