было, мальчик едва шагал, слабо покашливая, и говорил, мужественно перемогаясь:

— Плосто — дышать нечем, все дыхалки сбиты… Черти какие…

На улице, в ослепляющем сиянии серебряного солнца, среди грузных, тепло одетых людей, он, в тёмных лохмотьях, казался ещё меньше и костлявее, чем был. Его небесные глаза, привыкшие к сумраку мастерской, обильно слезились.

— Ежели я помру — пропал Артюшка, сопьётся, дурак! И ни в чём не берегёт он себя. Ты, Глохал, прикрикивай на него… скажи — я велел…

Тёмные, сухие губёнки болезненно кривились, детский подбородок дрожал, — я вёл его за руку и боялся, что вот он сейчас заплачет, а я начну бить встречных людей, стёкла в окнах, буду безобразно орать и ругаться.

Бубенчик остановился, передохнул и старчески внушительно выговорил:

— Так и скажи — велел я ему слушаться тебя…

…Возвратясь в мастерскую, я узнал, что случилось ещё несчастье: утром, когда Никандр нёс крендели в отделение, его сшибли лошади пожарной команды и он тоже отправлен в больницу.

— Теперь, — уверенно говорил Шатунов, глядя на меня узенькими глазками, — жди чего-нибудь третьего — беда ходит тройней: от Христа беда, от Николы, от Егория. А после матерь божья скажет им: «Будет, детки!» Тут они опомнятся…

О Никандре — не говорили, он был человек чужой, не нашей мастерской, но много рассказывалось о быстром беге, силе и выносливости пожарных лошадей.

В обед являлся Гараська — ловкое, красивое животное, парень с наглыми глазами распутника и вора, фальшиво ласковый со всеми, кого боялся; он торжественно объявил мне, что я перевожусь в подручные пекаря на место Никандра — жалованье шесть рублей.

— С возвышением! — весело крикнул Пашка, но тотчас же нахмурился и спросил: — Это — кто распорядился?

— Хозяин.

— Да ведь у него — запой?

— Нисколько даже! — усмехаясь, сказал Гараська. — Вчерась он действительно помянул души усопших, а сегодня — в полном своём достоинстве и во всей красоте, — поехал муку покупать…

— Стало быть, — со свиньями дела не кончены, — сердито и медленно выговорил Цыган.

На меня смотрели злобно, с завистью, с нехорошими усмешками, по мастерской плавали тяжёлые, обидные слова:

— Пошла битка в кон…

— Чужая птица — всегда чужая…

Шатунов медленно жевал свои особливые слова:

— Крапиве своё место, маку — своё…

А Кузин прятал свои мысли за словами, которые он говорил, когда думал что-либо дурное:

— Который раз я вам, дьяволятки, указываю — икону-то божию почистили бы!

Только Артём громко крикнул:

— Ну, залаяли! Завизжали!

…Первой же ночью работы в хлебной, когда я, замесив одно тесто и поставив опару для другого, сел с книгой под лампу, — явился хозяин, сонно щуря глаза и чмокая губами.

— Читаешь? Это — хорошо. Это лучше, чем спал бы, — тесто не перестоится, не проспишь…

Он говорил тихонько, потом, кинув осторожный взгляд под стол, где храпел пекарь, сел рядом со мною, на мешок муки, взял книгу из рук у меня, закрыл её и, положив на толстое колено своё, прижал ладонью.

— Про что книжка?

— Про народ русский.

— Какой?

— Русский, говорю.

Он искоса взглянул на меня и поучительно сказал:

— И мы — казанские — окромя татар — русские, и сибирские — русские. А это про кого написано?

— А про всех и написано…

Он развернул книгу, отнёс её от лица на расстояние руки, кивая головой, прощупал страницы зелёным глазом уверенно заметил:

— Видно, что не понимаешь ты книгу.

— Почему — видно?

— Так уж. Картинок — нет? Ты бы читал которые с картинками,
страница 21
Горький М.   Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923