ярко-красным гребнем, в жирных лужах блестят лучи солнца, встречу солнцу нагло разинула зловонную пасть помойная яма.
Я спрашиваю умирающего:
— А вообще как вы себя чувствуете?
— Вероятно, так же, как огарок свечи, догорая. Это, конечно, ничего не говорит вам. И мне тоже. Никто не знает ощущений догорающей свечи…
Его лицо, обсосанное болезнью, спокойно, несмотря на лихорадочный блеск красивых и умных глаз. Сухие волосы седой бороды торчат, как иглы ежа, и кажутся ломкими, на голове они тоже сухи, но спутаны. Вздымается острый кадык, натягивая тёмно-пепельную кожу, на висках, на лбу выступил липкий, пахучий пот, мелкими, точно просо, зёрнами. Дышит старик отрывисто и шумно, жадными глотками хватая скверный воздух кухни.
— Отчего у вас такое унылое лицо? — спрашивает он, пощипывая тонкими пальцами одеяло.
— Не вижу причин веселиться.
— Я вас расстраиваю?
— Но, боже мой…
— Полноте, батенька. Старики должны умирать, — это законно.
С той поры, как я встретил его, я не помню, чтоб он волновался по тому или иному поводу. О себе он говорил немного и всегда как о человеке хорошо знакомом, но — мало интересном ему, обо всех явлениях жизни — как о деле, чужом для него.
Невидимая, таинственная сила медленно уничтожает жизнь в тесной клетке, наполненной грязью.
— Понимаете, — говорит он, с трудом выталкивая слова из пересмякших губ и касаясь моей руки горячим пальцем. — Я всё-таки думал, что меня несколько испугает это умирание. Но — не чувствую страха. Пока. И вообще — не чувствую ничего мистического. Даже — не обидно. Хотя — устал. А сверх всего, это любопытно — умирать. Я думал — будет хуже, тяжелее. Но тяжело — физически… Внутренно, духовно…
Он прикрыл глаза, как бы вслушиваясь в своё духовное, и потом сказал:
— Ничего… не страшно…
Я верил ему и думал:
«Вспомнит он о боге, скажет о нём что-нибудь?»
Разъедая сердце — росло чувство горечи; человек умирал так хорошо, без жалоб и стонов, так просто и мужественно, а вокруг эта унизительная грязь нищеты, дурацки важный петух за окном и до губ набитая грязью помойная яма. Если б я мог положить его в светлую комнату, одеть в чистое бельё, украсить цветами! И нужно, чтоб тихо играла виолончель. Я думаю об этом и знаю, что это глупо, смешно. Я вижу, что, может быть, через несколько минут этот человек замолчит, погаснет, но — так трудно поверить в это! Потом я думаю, что когда-нибудь люди победят смерть. У меня нет иных оснований верить в победу над смертью, у меня только одно основание — вот умирает человек, и это так просто, так ненужно.
А он, как будто уловив мои думы о боге и смерти, говорит, закатив глаза, бредовым голосом:
— Чудес — нет… Сказки — по эту сторону. По ту — ничего нет… очевидно. Я ожидал чего-то. Я спрашивал сам себя… До рождения — не было и по смерти — нет. Я — жалею?
И, задыхаясь, он отвечает:
— Жалеть можно только то, что было. Н-не нужно выдумывать лишнего. Нет… Я не виню себя… но — ох, поднимите меня повыше… задыхаюсь!
Обняв иссохшее, лёгкое тело, я поднимаю его, а старик шепчет:
— Мне хочется что-то сказать вам… но я теряю память. Досадно!
А мне снова хочется ругать гадость нищеты. И хочется о многом спросить отходящего с земли, но я не умею или не решаюсь построить ни одного вопроса. В груди и голове у меня горит, я точно печь, полная раскалёнными углями мыслей; быстро прогорая, они обращаются в холодный пепел невыносимой тоски.
— Окончательно, — слышу я всхрапывающий голос, — задыхаюсь…
Сидя на койке, я
Я спрашиваю умирающего:
— А вообще как вы себя чувствуете?
— Вероятно, так же, как огарок свечи, догорая. Это, конечно, ничего не говорит вам. И мне тоже. Никто не знает ощущений догорающей свечи…
Его лицо, обсосанное болезнью, спокойно, несмотря на лихорадочный блеск красивых и умных глаз. Сухие волосы седой бороды торчат, как иглы ежа, и кажутся ломкими, на голове они тоже сухи, но спутаны. Вздымается острый кадык, натягивая тёмно-пепельную кожу, на висках, на лбу выступил липкий, пахучий пот, мелкими, точно просо, зёрнами. Дышит старик отрывисто и шумно, жадными глотками хватая скверный воздух кухни.
— Отчего у вас такое унылое лицо? — спрашивает он, пощипывая тонкими пальцами одеяло.
— Не вижу причин веселиться.
— Я вас расстраиваю?
— Но, боже мой…
— Полноте, батенька. Старики должны умирать, — это законно.
С той поры, как я встретил его, я не помню, чтоб он волновался по тому или иному поводу. О себе он говорил немного и всегда как о человеке хорошо знакомом, но — мало интересном ему, обо всех явлениях жизни — как о деле, чужом для него.
Невидимая, таинственная сила медленно уничтожает жизнь в тесной клетке, наполненной грязью.
— Понимаете, — говорит он, с трудом выталкивая слова из пересмякших губ и касаясь моей руки горячим пальцем. — Я всё-таки думал, что меня несколько испугает это умирание. Но — не чувствую страха. Пока. И вообще — не чувствую ничего мистического. Даже — не обидно. Хотя — устал. А сверх всего, это любопытно — умирать. Я думал — будет хуже, тяжелее. Но тяжело — физически… Внутренно, духовно…
Он прикрыл глаза, как бы вслушиваясь в своё духовное, и потом сказал:
— Ничего… не страшно…
Я верил ему и думал:
«Вспомнит он о боге, скажет о нём что-нибудь?»
Разъедая сердце — росло чувство горечи; человек умирал так хорошо, без жалоб и стонов, так просто и мужественно, а вокруг эта унизительная грязь нищеты, дурацки важный петух за окном и до губ набитая грязью помойная яма. Если б я мог положить его в светлую комнату, одеть в чистое бельё, украсить цветами! И нужно, чтоб тихо играла виолончель. Я думаю об этом и знаю, что это глупо, смешно. Я вижу, что, может быть, через несколько минут этот человек замолчит, погаснет, но — так трудно поверить в это! Потом я думаю, что когда-нибудь люди победят смерть. У меня нет иных оснований верить в победу над смертью, у меня только одно основание — вот умирает человек, и это так просто, так ненужно.
А он, как будто уловив мои думы о боге и смерти, говорит, закатив глаза, бредовым голосом:
— Чудес — нет… Сказки — по эту сторону. По ту — ничего нет… очевидно. Я ожидал чего-то. Я спрашивал сам себя… До рождения — не было и по смерти — нет. Я — жалею?
И, задыхаясь, он отвечает:
— Жалеть можно только то, что было. Н-не нужно выдумывать лишнего. Нет… Я не виню себя… но — ох, поднимите меня повыше… задыхаюсь!
Обняв иссохшее, лёгкое тело, я поднимаю его, а старик шепчет:
— Мне хочется что-то сказать вам… но я теряю память. Досадно!
А мне снова хочется ругать гадость нищеты. И хочется о многом спросить отходящего с земли, но я не умею или не решаюсь построить ни одного вопроса. В груди и голове у меня горит, я точно печь, полная раскалёнными углями мыслей; быстро прогорая, они обращаются в холодный пепел невыносимой тоски.
— Окончательно, — слышу я всхрапывающий голос, — задыхаюсь…
Сидя на койке, я
страница 101
Горький М. Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157