амуницию.

И стоило нам остановиться в какой-нибудь деревне или местечке, как через несколько секунд около солдата уже было сколько угодно адъютантов: один нёс ему воды, другой бежал в лавочку за табаком, третий, перегнувшись всем тельцем на сторону, тащил выхваченный из домашней печи кипящий чайник.

Но такие идиллии имели место только в начале войны.

Прошло время, наступила страда боевая.

В галицийских деревнях поперёк улиц и огородов понарыли мы окопов.

Лишь изредка, когда затихала пальба, боязливо показывались на опушке одинокие фигуры. Голодные, исхолодавшиеся, трясясь от страха, пробирались они к покинутым домам своим, чтобы забрать оттуда и жадно проглотить последние крохи.

Много услуг нам оказывали дети. Часто, не замеченные неприятелем, пробирались они за провиантом, за водой. Они, знавшие каждый бугорок в окрестности, помогали при розыске раненых, находя их порою там, где ни одному санитару и в голову не пришло бы их искать.

Но уже дети были не те, какими встречали мы их в начале войны.

Это были уже маленькие партизаны, произносившие слово «убить» голосом, подчас неясно выговаривавшим ещё слоги.

Вот и осень сменилась зимой.

Мы стояли в деревушке, из которой накануне отступил неприятель, понёсший здесь громадные потери. Весь вчерашний день наши санитары подбирали убитых и раненых, запорошенных снегом.

Было раннее утро, когда я вышел из полуразрушенной избы, в которой ночевал. Кругом было пусто и тихо. Ничто не говорило о войне, о смерти, царившей здесь вчера и, может быть, завтра.

Меня вернул к действительности раздавшийся невдалеке раскатистый смех. Трудно было определить, кому он принадлежал. Так мог смеяться юнец, у которого меняется голос, и женщина улицы, и ребёнок простуженный.

Я осмотрелся. Невдалеке от меня за забором копошилась группа детей в возрасте от 8 до 12 лет, что-то серьёзно и деловито делавших.

Посиневшие от холода, завёрнутые в какие-то лохмотья, они над чем-то возились, как бы силясь что-то поднять.

Наконец их спины начали разгибаться, раздалось пыхтенье — ребята добыли, по-видимому, что им было нужно.

Нет слов для передачи того, что я увидел в следующий момент.

Возвышаясь над головами детей на целый аршин, поддерживаемый детскими руками со всех сторон, встал среди них во весь рост труп австрийского солдата.

— Замёрз, як камень! — послышался радостный детский голос, покрытый затем смехом остальных.

Труп был мёрзлый, и потому солдат стоял, как на смотру, растопырив скрюченные руки, с белым, как мел, лицом, на котором не хватало подбородка, по-видимому, отхваченного осколком снаряда…

Один глаз был открыт и смотрел на меня стеклянным взглядом, — вид был настолько ужасен, что я с трудом удержался от крика.

Но то, что я увидел потом, вошло в мою душу уже не испугом, а настоящим ужасом…

Дети, держа австрийца в вертикальном положении, стали сгребать кругом него снег и, смеясь, обкладывали снегом поставленный на ноги труп.

Они делали «бабу», труп служил им как остов для укрепления её…

Я подошёл ближе, заглянул в детские лица и… ужаснулся.

Я увидел их оживлёнными и радостными, глаза голубые — сверкающими от белизны снега, уже покрывавшего мёртвого австрийца до пояса, и услышал смех…

«Значит — привыкли…»

Ужаснее всего здесь то, что дети привыкли, что то, что вошло кошмарным ужасом в душу закалённого в боях солдата, встречается детьми смехом. Может ли быть что-нибудь ужаснее этого «детского смеха»?..»


Этот проникнутый неподдельной
страница 90
Горький М.   Том 24. Статьи, речи, приветствия 1907-1928