броситесь к нему…

Оба они вдруг встали.

— И отдадите всё… всё… — шептал он, держа ее за руку.

— Assez, cousin, assez![33 - — Довольно, кузен, довольно! (фр.).] — говорила она в волнении, с нетерпением, почти с досадой отнимая руку.

— И будете еще жалеть, — всё шептал он, — что нечего больше отдать, что нет жертвы! Тогда пойдете и на улицу, в темную ночь, одни… если…

— Mon Dieu, mon Dieu! — говорила она, глядя на дверь, — что вы говорите?.. вы знаете сами, что это невозможно!

— Всё возможно, — шептал он, — вы станете на колени, страстно прильнете губами к его руке и будете плакать от наслаждения…

Она села на кресло, откинула голову и вздохнула тяжело.

— Je vous demande une grâce, cousin[34 - — Я прошу вас об одной любезности, кузен (фр.).], — сказала она.

— Требуйте, приказывайте! — говорил он восторженно.

— Laissez-moi![35 - — Оставьте меня! (фр.).]

Он пошел к двери и оглянулся. Она сидит неподвижно: на лице только нетерпение, чтоб он ушел. Едва он вышел, она налила из графина в стакан воды, медленно выпила его и потом велела отложить карету. Она села в кресло и задумалась, не шевелясь.

Через несколько минут послышались шаги, портьера распахнулась. Софья вздрогнула, мельком взглянула в зеркало и встала. Вошел ее отец, с ним какой-то гость, мужчина средних лет, высокий, брюнет, с задумчивым лицом. Физиономия нерусская. Отец представил его Софье.

— Граф Милари, ma chère amie, — сказал он, — grand musicien et le plus aimable garçon du monde.[36 - моя милая... превосходный музыкант и любезнейший молодой человек (фр.).] Две недели здесь: ты видела его на бале у княгини? Извини, душа моя, я был у графа: он не пустил в театр.

— Я велела отложить карету, папа́; мне тоже не хочется, — отвечала она.

Софья попросила гостя сесть. Они стали говорить о музыке, а Николай Васильевич, пожевав губами, ушел в гостиную.



XV

Райский вернулся домой в чаду, едва замечая дорогу, улицы, проходящих и проезжающих. Он видел всё одно — Софью, как картину в рамке из бархата, кружев, всю в шелку, в бриллиантах, но уже не прежнюю покойную и недоступную чувству Софью.

На лице у ней он успел прочесть первые, робкие лучи жизни, мимолетные проблески нетерпения, потом тревоги, страха и, наконец, добился вызвать какое-то волнение, может быть, бессознательную жажду любви.

Он бросил сомнение в нее, вопросы, может быть, сожаление о даром потерянном прошлом — словом, взволновал ее. Ему снилась в перспективе страсть, драма, превращение статуи в женщину.

Пока он гордился про себя и тем крошечным успехом своей пропаганды, что, кажется, предки сошли в ее глазах с высокого пьедестала.

«Еще два-три вечера, — думал он, — еще приподнимет он ей уголок завесы, она взглянет в лучистую даль и вдруг поймет жизнь и счастье. Потом дальше, когда-нибудь, взгляд ее остановится на ком-то в изумлении, потом опустится, взглянет широко опять и онемеет — и она мгновенно преобразится. Но кто же будет этот “кто-то”? — спросил он ревниво. — Не тот ли, кто первый вызвал в ней сознание о чувстве? Не он ли вправе бросить ей в сердце и самое чувство?»

Он погляделся в зеркало и задумался, подошел к форточке, отворил ее, дохнул свежим воздухом: до него донеслись звуки виолончели.

— Ах, опять этот пилит! — с досадой сказал он, глядя на противоположное окно флигеля. — И опять то же! — прибавил он, захлопывая форточку.

Звуки хотя глухо, но всё доносились до него. Каждое утро и каждый вечер видел он в окно человека,
страница 57
Гончаров И.А.   Обрыв