покачала головой.

— Даю тебе слово…

— Не уехали бы.

— Отчего так?

— Оттого, что я не хочу.

— Ты, ты, ты, — Вера! хорошо ли я слышу, не ошибаюсь ли я?

— Нет.

— Повтори еще.

— Я не хочу, чтоб вы уехали, — и вы останетесь…

— Зачем? — страстным шепотом спросил он.

— Хочу! — повелительным шепотом подтвердила она.

— Вера, — молчи, ни слова больше! Если ты мне скажешь теперь, что ты любишь меня, что я твой идол, твой бог, что ты умираешь, сходишь с ума по мне, — я всему поверю, всему — и тогда…

— Что тогда?

— Тогда не будет в мире дурака глупее меня… Я надоем тебе жестоко.

— Нужды нет, я не боюсь.

— Ты… ты сама позволяешь мне любить тебя — блаженствовать, безумствовать, жить… Вера, Вера!

Он поцеловал у ней руку.

— Вы этого хотели, просили сами, я и сжалилась! — с улыбкой сказала она.

— С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть счастьем на другого: что бы ни было за этим, я всё принимаю, всё вынесу — но только позволь мне быть с тобой, не гони, дай остаться…

— Останьтесь, повелеваю! — подтвердила она с ласковой иронией.

Счастье, как думал он, вдруг упало на него!

«Правду бабушка говорит, — радовался он про себя, — когда меньше всего ждешь, оно и дается! “За смирение”, утверждает она: и я отказался совсем от него, смирился — и вот! О благодетельная судьба!»

Он вышел от Веры опьяневший, в сенях встретил Егорку с чемоданом.

— Назад, назад неси, — сказал он, прибежал в свою комнату, лег на постель и в нервных слезах растопил внезапный порыв волнения.

— Это она — страсть, страсть! — шептал он, рыдая.

Лесничий уехал, всё пришло в порядок. Райский стал глубоко счастлив; его страсть обратилась почти в такое же безмолвное и почтительное обожание, как у лесничего.

Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал бояться ее голоса, заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей то, другое или нет.

Она была тоже в каком-то ненарушимо-тихом торжественном покое счастья или удовлетворения, молча чем-то наслаждалась, была добра, ласкова с бабушкой и Марфинькой и только в некоторые дни приходила в беспокойство, уходила к себе, или в сад, или с обрыва в рощу, и тогда лишь нахмуривалась, когда Райский или Марфинька тревожили ее уединение в старом доме или напрашивались ей в товарищи в прогулке. А потом опять была ровна, покойна, за обедом и по вечерам была сообщительна, входила даже в мелочи хозяйства, разбирала с Марфинькой узоры, прибирала цвета шерсти, поверяла некоторые счеты бабушки, наконец, поехала с визитами к городским дамам. С Райским говорила о литературе; он заметил из ее разговоров, что она должна была много читать, стал завлекать ее дальше в разговор, они читали некоторые книги вместе, но не постоянно.

Она часто отвлекалась то в ту, то в другую сторону. В ней даже вспыхивал минутами не только экстаз, но какой-то хмель порывистого веселья. Когда она, в один вечер, в таком настроении исчезла из комнаты, Татьяна Марковна и Райский устремили друг на друга вопросительный и продолжительный взгляд.

— Что это с Верой? — спросила бабушка, — кажется, выздоровела!

— Боюсь, бабушка, не пуще ли захворала…

— Что ты, Борюшка, видишь, как она весела, совсем другая стала: живая, говорливая, ласковая…

— Да прежняя ли, такая ли она, как всегда была?.. Я боюсь, что это не веселье, а раздражение, хмель…

— Правда, она никогда такой не была — а что?

— Она в экстазе: разве не
страница 247
Гончаров И.А.   Обрыв