не замечает, как будто она была мебель в доме, пренебрегает ею, что это ей очень обидно и что виноват во всем муж, который не умеет привлечь в дом порядочных людей и заставить уважать жену.

— Поговори хоть ты, — жаловалась она, — отложи свои книги, займись мною!

Козлов в тот же вечер буквально исполнил поручение жены, когда Райский остановился у его окна.

— Зайди, Борис Павлович: ты совсем меня забыл, — сказал он, — вон и жена жалуется…

— А она на что жалуется? — спросил Райский, входя в комнату.

— Да думает, что ты пренебрегаешь ею. Я говорю ей, вздор: он не горд совсем — ведь ты не горд? да? Но он, говорю, поэт: у него свои идеалы — до тебя ли, рыжей, ему? Ты бы ее побаловал, Борис Павлович, зашел бы к ней когда-нибудь без меня, когда я в гимназии.

Райский, отворотясь от него, смотрел в окно.

— Или еще лучше: приходи по четвергам да по субботам вечером: в эти дни я в трех домах уроки даю. Почти в полночь прихожу домой. Вот ты и пожертвуй вечер: поволочись немного, пококетничай! Ведь ты любишь болтать с бабами! А она только тобой и бредит…

Райский стал глядеть в другое окно.

— Сам я не умею, — продолжал Леонтий, — известно, муж — она любит, я люблю, мы любим… Это спряжение мне и в гимназии надоело. Вся ее любовь — все ее заботы, жизнь — всё мое…

Райский кашлянул. «Хоть бы намекнуть как-нибудь ему!» — подумал он.

— Полно — так ли, Леонтий? — сказал он.

— А как же?

— «Вся любовь», говоришь ты?

— Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. — Эти женщины, право, одни и те же во все времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов, патрициев, — всегда хвост целый… Мне — Бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли…

— Напрасно! — сказал Райский.

— Некогда: вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома — Фукидид и Тацит. Немцы и того и другого чуть наизнанку не выворотили. Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, — а ей, говорит она, «тошно смотреть на меня»! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо еще француз Шарль не забывает… Болтун веселый — ей и не скучно!

— Прощай, Леонтий, — сказал Райский. — Напрасно ты пускаешь этого Шарля!..

— А что? не будь его, ведь она бы мне покоя не дала. Отчего не пускать?

— А чтоб не было «хвоста», как у римских матрон!..

— К моей Улиньке, как к жене кесаря, не смеет коснуться и подозрение!.. — с юмором заметил Козлов. — Приходи же — я ей скажу…

— Нет, не говори, да не пускай и Шарля! — сказал Райский, уходя проворно вон.

К Полине Карповне Райский не показывался, но она показывалась к нему в дом, надоедая то ему — своими пресными нежностями, то бабушке — непрошеными советами насчет свадебных приготовлений, и особенно — размышлениями о том, что «брак есть могила любви», что избранные сердца, несмотря на все препятствия, встречаются и вне брака, причем нежно поглядывала на Райского.

Он раза два еще писал ее портрет и всё не кончал, говоря, что не придумал, во что ее одеть и какой цветок нарисовать на груди.

— Желтая далия мне будет к лицу — я брюнетка! — советовала она.

— Хорошо, после, после! — отделывался он.

Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда
страница 267
Гончаров И.А.   Обрыв