что ты зла, Вера…

— А вы эгоист, Борис Павлович! У вас вдруг родилась какая-то фантазия — и я должна делить ее, лечить, облегчать: да что мне за дело до вас, как вам до меня? Я требую у вас одного — покоя: я имею на него право, я свободна как ветер, никому не принадлежу, никого не боюсь…

— И я был свободен и горд еще недели две назад, — а вот теперь и не горд, и не свободен, и боюсь — тебя!

Она с пренебрежением взглянула на него и слегка пожала плечами.

— Погоди казнить меня этими взглядами: не случилось бы с тобой того же! — говорил он почти про себя.

— Я не боюсь, не случится!

— И дети тоже не боятся, и на угрозы няньки «волком» храбро лепечут: «А я его убью!» И ты, как дитя, храбра и, как дитя же, будешь беспомощна, когда придет твой час…

— Никого не боюсь, — повторила она, — и этого вашего волка — страсти, тоже! Не стращайте напрасно: вы напустили на себя, и мне даже вас не жаль!

— Ты злая! А если б я сделался болен горячкой? Бабушка и Марфинька пришли бы ко мне, ходили бы за мной, старались бы облегчить. Ужели бы ты осталась равнодушной и не заглянула бы ко мне, не спросила бы…

— Это другое дело: больной…

— А я разве здоров? разве я не болен, и болен еще тобой!..

— Виновата ли я в этом?

— Ты тоже бы не виновата была, если б меня прохватил холодный ветер на Волге и я бы слег в горячке!

— Там есть средства, лекарства…

— И тут есть, я тебе указываю одно верное. Я не шучу: только безнадежность может задушить зародыш страсти…

— Разве я не отнимаю у вас всякую надежду? Я вас никогда не буду любить, я вам сказала!

— Может быть, но дело в том, что я не верю тебе: или если и поверю, так на один день, а там опять родятся надежды. Страсть умрет, когда самый предмет ее умрет, то есть перестанет раздражать…

— Не могу же я принести вам этой «жертвы», брат: умереть!

— И не надо! Ты скажи, любишь ли ты и от кого письмо: это будет всё равно, что ты умерла для меня.

Он говорил горячо и серьезно. Она задумалась и боролась, по-видимому, с собой, оборачиваясь к окну и обратно от окна к нему.

— Хорошо… — сказала она, понижая голос, и медлила. — Я… люблю… другого…

— Кого? — вдруг вскрикнул он, вскочив со стула.

— Что же вы испугались? Вы сами этого хотели: успокойтесь и уезжайте: теперь вы знаете.

— Кого? — повторил он, не слушая ее.

— Что за дело до имени!

— Имя, имя? Кто писал письмо? — говорил он с дрожью в голосе.

— Никто! Я выдумала, я никого не люблю, письмо от попадьи! — равнодушно сказала она, глядя на него, как он в волнении глядел на нее воспаленными глазами, и ее глаза мало-помалу теряли свой темный бархатный отлив, светлели и наконец стали прозрачны. Из них пропала мысль, всё, что в ней происходило, и прочесть в них было нечего.

— Говори, ради Бога, не оставляй меня на этом обрыве: правду, одну правду — и я выкарабкаюсь, малейшая ложь — и я упаду!

— Послушайте, брат: не играете ли вы со мной в какую-то тонкую игру?..

— Ей-богу, не знаю: если это игра, так она похожа на ту, когда человек ставит последний грош на карту, а другой рукой щупает пистолет в кармане. Дай руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи всю правду — и страсти нет, я покоен, буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра же. Я шел, чтоб сказать тебе это…

— Вы не только эгоист, но вы и деспот, брат: я лишь открыла рот, сказала, что люблю — чтоб испытать вас, а вы — посмотрите, что с вами сделалось: грозно сдвинули брови и приступили к допросу. Вы,
страница 222
Гончаров И.А.   Обрыв