мысль! — повторил он, — ты говоришь о романе как о серьезном деле! А вправду: пиши, тебе больше нечего делать, как писать романы…

— Ты не смейся и не шути: в роман всё уходит — это не то что драма или комедия — это как океан: берегов нет или не видать; не тесно, всё уместится там. И знаешь, кто навел меня на мысль о романе: наша общая знакомая, помнишь Анну Петровну?

— Актрису?

— Да, это очень смешно. Она милая женщина и хитрая, и себе на уме в своих делах, как все женщины, когда они, как рыбы, не лезут из воды на берег, а остаются в воде, то есть в своей сфере…

— Ну, что же она?

— Ну, она рассказала вот что про себя. Подходил ее бенефис, а пьесы не было: драматургов у нас немного: что у кого было, те обещали другим, а переводную ей давать не хотелось. Она и вздумала сочинить сама…

— Не боги горшки обжигают! пришло, видно, ей в голову, — сказал Аянов.

— Именно. И с какой милой наивностью поверяла она мне свои соображения. Например, говорит, в «Горе от ума» (excusez du peu[20 - ни больше ни меньше (фр.).]) все лица — самые обыкновенные люди, говорят о самых простых предметах, и случай взят простой: влюбился Чацкий, за него не выдали, полюбили другого, он узнал, рассердился и уехал. Отец рассердился на обоих, она на Молчалина — и всё!.. И у Мольера, говорит, скупой — скуп, Тартюф — подлый лицемер. Можно даже, говорит, придумать похитрее, поинтереснее интригу. Словом, комедия ей казалась так же мало серьезным делом, как тебе кажется роман. За трагедию она не бралась: тут она скромно сознавалась в своей несостоятельности. А за комедию взялась и в неделю написала листов десять: я просил показать — ни за что! «Что же, кончили?» — спросил я. «Как ни билась, не доходит до конца, — говорит, — лица всё разговаривают и не могут перестать, так и бросила». Бедняжка! Жаль, что ей понадобилась комедия, в которой нужны и начало и конец, и завязка и развязка, а если б она писала роман, то, может быть, и не бросила бы. И лица у ней всё разговаривали бы до сих пор. Я буду писать роман, Аянов. В роман укладывается вся жизнь, и целиком, и по частям.

— Своя или чужая? — спросил Аянов. — Ты этак, пожалуй, всех нас вставишь…

— Не беспокойся. Что хорошо под кистью, в другом искусстве не годится. Всё зависит от красок и немногих соображений ума, яркости воображения и своеобразия во взгляде. Немного юмора, да чувства, да искренности, да воздержности, да… поэзии…

Он замолчал и шел задумчиво.

— Excusez du peu! — повторил и Аянов. — Пиши, что взбрело на ум, что-нибудь да выйдет.

Райский вздохнул.

— Нет, — сказал он, — нужно еще одно, я не упомянул: это… талант.

— Конечно, безграмотный не напишет…

— Ты грамотный, что ж ты не пишешь? — перебил Райский.

— Зачем? У меня есть что писать. Я дело пишу…

— Опять ты хвастаешься «делом»! Я думаю, если ты перестанешь писать — вот тогда и будет дело.

— А роман твой даст мне оклад в пять тысяч, да квартиру с отоплением, да чин, да?..

— И ты не стыдишься говорить это! Когда мы очеловечимся!

— Я стал очеловечиваться с тех пор, как начал получать по две тысячи, и теперь вот понимаю, что вопросы о гуманности неразрывны с экономическими…

— Знаю, знаю; но зачем ты так храбришься этим циническим эгоизмом?

Аянов собрался было запальчиво отвечать, но в эту минуту наезжала карета, кучер закричал им, и спор не пошел дальше.

— Так живопись — прощай! — сказал Аянов.

— Как прощай: а портрет Софьи?.. На днях начну. Я забросил академию и не видался ни с кем. Завтра пойду к
страница 19
Гончаров И.А.   Обрыв