мешали…

— Напрасно! — вежливо заметил Тит Никоныч, — в эти сырые вечера отнюдь не должно позволять себе выходить после восьми часов.

— Я не боюсь… — сказала Крицкая, надевая мантилью.

— Я бы не смел останавливать вас, — заметил он, — но один врач — он живет в Дюссельдорфе, что близ Рейна… я забыл его фамилию — теперь я читаю его книгу и, если угодно, могу доставить вам… Он предлагает отменные гигиенические правила… Он советует…

Он не кончил, потому что Полина Карповна ушла, сказав ему только, чтоб он подождал и отвез ее домой.

— С полным удовольствием, с полным удовольствием! — говорил он, кланяясь ей вслед и затворяя за ней двери ко двору и саду.



XIV

Немного спустя после этого разговора, над обрывом, в глубокой темноте, послышался шум шагов между кустами. Трещали сучья, хлестали сильно задеваемые ветви, осыпались листы, и слышались торопливые, широкие скачки — взбиравшегося на крутизну, будто раненого или испуганного зверя.

Шум всё ближе, ближе, наконец из кустов выскочил на площадку перед обрывом Райский, но более исступленный и дикий, чем раненый зверь. Он бросился на скамью, выпрямился и сидел минуты две неподвижно, потом всплеснул руками и закрыл ими глаза.

«Во сне это или наяву! — шептал он точно потерянный. — Нет, я ошибся, не может быть! Мне почудилось!..»

Он встал, опять сел, как будто во что-то вслушиваясь, потом положил руки на колени и разразился нервическим хохотом.

«Какие тут еще сомнения, вопросы, тайны! — сказал он и опять захохотал, качаясь от смеха взад и вперед. — Статуя! чистота! красота души! Вера — статуя! А он!.. И пальто, которое я послал “изгнаннику”, валяется у беседки! и пари свое он взыскал с меня, двести двадцать рублей, да прежних восемьдесят… да, да! это триста рублей!.. Секлетея Бурдалахова!»

Он захохотал снова, как будто застонал. Потом вдруг замолчал и схватился за бок.

«О, как больно здесь! — стонал он. — Вера-кошка! Вера-тряпка… слабонервная, слабосильная… из тех падших, жалких натур, которых поражает пошлая, чувственная страсть — обыкновенно к какому-нибудь здоровому хаму!.. Пусть так — она свободна, но как она смела ругаться над человеком, который имел неосторожность пристраститься к ней, над братом, другом!.. — с яростью шипел он, — о, мщение, мщение!»

Он вскочил и в мучительном раздумье стоял.

Какое мщение? Бежать к бабушке, схватить ее и привести сюда, с толпой людей, с фонарями, осветить позор и сказать: «Вот змея, которую вы двадцать три года грели на груди!..»

Он махнул рукой и приложил ее к горячему лбу.

«Подло, Борис! — шептал он себе, — и не сделаешь ты этого! это было бы мщение не ей, а бабушке, всё равно что твоей матери!..»

Он уныло опустил голову, потом вдруг поднял ее и с бешенством прыгнул к обрыву.

«А там совершается торжество этой тряпичной страсти — да, да: эта темная ночь скрыла поэму любви! — он презрительно засмеялся. — Любви! — повторил он. — Марк! блудящий огонь, буян, трактирный либерал! Ах! сестрица, сестрица! уж лучше бы вы придержались одного своего поклонника, — ядовито шептал он, — рослого и красивого Тушина! у того — и леса, и земли, и воды, и лошадьми правит, как на олимпийских играх! А этот!»

Он с трудом перевел дух.

«Это наша “партия действия”! — шептал он, — да, из кармана показывает кулак полицеймейстеру, проповедует горничным да дьячихам о нелепости брака, с Фейербахом и с мнимой страстью к изучению природы вкрадывается в доверенность женщин и увлекает вот этаких слабонервных умниц!.. Погибай же ты,
страница 334
Гончаров И.А.   Обрыв