„Искры“, свобода „Русского вестника“ или теоретиков[101 - Я хотел бы, чтобы читатель сравнил мысли из этих писем Григорьева с мыслями из замечательных книг В.В. Розанова — «Уединенное» (СПб., 1912) и «Опавшие листья» (СПб., 1913).] — неужели в серьезные минуты самоуглубления можно верить в эти штуки?

Самая простая вещь, — что я решительно один, без всякого знамени. Славянофильство также не признало и не признает меня своим — да я и не хотел никогда этого признания… Островский, с которым „все общее“, „подал руку тушинцам“. Погодин — падок на популярность…

Подумай-ка, много ли людей, серьезно ищущих правды?

Есть вопрос и глубже и обширнее по своему значению всех наших вопросов — и вопроса (каков цинизм?) о крепостном состоянии и вопроса (о, ужас!) о политической свободе. Это вопрос о нашей умственной и нравственной самостоятельности.

Не говори мне, что я жду невозможного, такого, чего время не дает и не даст; жизнь есть глубокая ирония во всем; во времена торжества рассудка она вдруг показывает оборотную сторону медали и посылает Калиостро; в век паровых машин — вертит столы и приподнимает завесу какого-то таинственного, иронического мира духов, странных, причудливых, насмешливых, даже похабных.

О себе: „во мне есть неумолимые заложения аскетизма и пиетизма, ничем земным не удовлетворяющиеся“. Или: я — старая „никуда не годная кобыла“.

Увы! Как какой-то страшный призрак, мысль о суете суетствий — мысль безотраднейшей книги Экклезиаста — возникает все явственней и резче и неумолимей перед душою…»

Нуждаются ли эти отрывки в толковании? — Думаю, что они говорят сами за себя; не говорят, а вопиют; именно теперь — время услышать их, понять, что это — предсмертный крик все той же борьбы. Борются не на жизнь, а на смерть интеллигентская скудость и темнота с блестками какого-то высшего, не могущего родиться просветления; обратите внимание на эту скудость воображения:

Калиостро и столоверчение — примеры из «таинственного мира духов»! Как будто не было других примеров рядом, под рукой! Это то же, что «Великий Художник» в письме из-за границы к Погодину, приведенном выше. Григорьев готов произнести имя, он все время — на границе каких-то прозрений; и не может; темнота мешает, ложное «просвещение» и детище его — проклятый бесенок оторопи — не дают понять простого.

А рядом — какая глубина мысли! Еще немного — и настанет тишина, невозмутимость познания; ожесточение оторопи сменится душевным миром. И близость с самой яркой современностью, с «Опавшими листьями» Розанова. Ведь эти отрывки из писем — те же «опавшие листья».

Вот уже пятьдесят лет, как Григорьев не сотрудничает ни в каких журналах, ни в «прогрессивных», ни в «ретроградных», — по той простой причине, что он умер. Розанов не умер, и ему не могут простить того, что он сотрудничает в каком-то «Новом времени». Надо, чтобы человек умер, чтобы прошло после этого пятьдесят лет. Тогда только «Опавшие листья» увидят свет Божий. Так всегда. А пока — читайте хоть эти листья, полвека тому назад опавшие, пусть хоть в них прочтете о том же, о чем вам и сейчас говорят живые. Живых не слышите, может быть, хоть мертвого послушаете. — Во всем этом есть, должно быть, своя мудрость, своя необходимость.

После Оренбурга, уже совершенно больной душевно и телесно, Григорьев промаячил еще два года в Петербурге. Он еще раз попробовал закинуть собственный якорь[102 - Журнал «Якорь», 1863 года, под управлением Григорьева не выдержал и года.], но барка его сорвалась с якоря; ее понесло
страница 242
Блок А.А.   Том 5. Очерки, статьи, речи