прижавшись к стене, дрожащей рукой отирает потный лоб, и глаза его блуждают так странно, что он кажется человеком, которого в этот момент можно нанять за сто рублей для совершения убийства. По зале всюду ходят певички, вызывающе улыбаясь публике. Кругом всё так роскошно, — культура домов терпимости из года в год повышается, это факт.

Кое-где за столики садятся женщины, к ним подлетают эти кабацкие люди, и через пять минут на столе является вино, раздаются циничные речи, задорный, дразнящий смех…

Однако надо уйти…


Два мальчика сидят перед костром, на берегу Оки, — один из них весь беленький, точно седой, с ясными, голубыми глазами, другой — с острым, худым лицом и с бойкими, плутоватыми глазами. Вокруг них — тьма, и тени вокруг костра дрожат, как будто бы танцуют безмолвный танец теней. Повсюду, на тёмном бархате реки, громадные суда подняли кверху мачты с фонарями, над ними небо в серых облаках, вдали недвижной глыбой виден горный берег, и всюду — по реке, по берегу — сверкают огоньки судов и лодок. Ночь так темна, сыра, грозит дождём…

— Рыбачите? — спрашиваю я ребятишек.

— Рыбачим, да не ловится… Ершей вон наловили штук десяток, — говорит мне худой мальчик, кашляет и кутается в рваное пальтишко.

— Чай, скучно вам ловить-то?

— Не, ничего, — кивает головой мальчонка.

— Мы любим, — говорит его седой товарищ, улыбаясь мне своими голубыми глазами.

Я закуриваю папироску от огня их костра и оглядываюсь. Вдали, сзади нас, на хмуром небе ночи сияет зарево опалового цвета, оно такое холодное, мёртвое. Там — выставка, это её электрические огни и огни гостиниц отражены серыми облаками.

— Мы тут такую штуку придумали, — заливаясь смехом, говорит мне мальчик с острым лицом. — Возьмём ерша, приткнём его удочкой на палку и в огонь палку-то! Уж он, ёрш, так-то ли учнёт хвостом вилять! Смехота глядеть! Жарко ему — живой ведь он, а огонь-то жжётся тоже!

Оба они весело смеются, глядя друг на друга.

«Тоже развлечение», — с болью глядя на них, думаю я.

И спрашиваю:

— Чай, ему больно? Как вы думаете?

— Ведь он, ёрш-то, — рыба! — уверенно говорит седой мальчик.

— В ём крови нету, — поясняет его товарищ.

— Ежели бы это крыса была, тогда бы ей было больно! — доказывает мне седой.

— А вы пробовали жечь крыс?

— Колько разов уж!

— Аж надоело нам…

— Однова даже котёнка… — И они вперебой весело смеются.

«Развлечение!» — думаю я и ухожу вдоль по берегу реки. Все жаждут развлечений…

Светает уже. С реки, откуда-то издалека, несётся унылая, стонущая, рыдающая хоровая песня:

Ка-ачай, наши, качай,
Знай, по-окачивай, качай!..

Это выкачивают нефть из баржи в береговой кессон…

Ва-аляй, наши, валяй,
Знай, по-оваливай, валяй!

В этой песне, как вы видите, почти нет слов, но если бы вы слышали её унылую, за душу хватающую, монотонную, больную и тоскливо рыдающую мелодию! Ночь так грустна, и эта песня, гармонируя с ней, отдаётся в сердце странно щемящим его эхом.

Её поют здесь всегда, когда качают нефть.


[7]


Синематограф Люмьера

Боюсь, что я очень беспорядочный корреспондент, — не докончив описания фабрично-заводского отдела, пишу о синематографе. Но меня, быть может, извиняет желание передать вам впечатление свежим.

Синематограф — это движущаяся фотография. На большой экран, помещённый в тёмной комнате, отбрасывается сноп электрического света, и вот на полотне экрана появляется большая — аршина два с половиной длины и полтора в высоту — фотография. Это улица Парижа. Вы
страница 115
Горький М.   Том 23. Статьи 1895-1906