вызываемое во мне этими глазами (и розовым газом, и нафталином, и словом Париж, и делом сундук, и недоступностью для меня куклы), приписала — глазам. Не я одна. Все поэты. (А потом стреляются — что кукла не страстная!) Все поэты, и Пушкин первый.


__________


Немножко позже — мне было шесть лет, и это был мой первый музыкальный год — в музыкальной школе Зограф-Плаксиной, в Мерзляковском переулке, был, как это тогда называлось, публичный вечер — рождественский. Давали сцену из «Русалки», потом «Рогнеду» — и:


Теперь мы в сад перелетим,

Где встретилась Татьяна с ним.


Скамейка. На скамейке — Татьяна. Потом приходит Онегин, но не садится, а она встает. Оба стоят. И говорит только он, все время, долго, а она не говорит ни слова. И тут я понимаю, что рыжий кот, Августа Ивановна, куклы не любовь, что это — любовь: когда скамейка, на скамейке — она, потом приходит он и все время говорит, а она не говорит ни слова.


— Что же, Муся, тебе больше всего понравилось? — мать, по окончании.


— Татьяна и Онегин.


— Что? Не «Русалка», где мельница, и князь, и леший? Не «Рогнеда»?


— Татьяна и Онегин.


— Но как же это может быть? Ты же там ничего не поняла? Ну, что ты там могла понять?


Молчу. Мать, торжествующе:


— Ага, ни слова не поняла, как я и думала. В шесть лет! Но что же тебе там могло понравиться?


— Татьяна и Онегин.


— Ты совершенная дура и упрямее десяти ослов! (Оборачиваясь к подошедшему директору школы, Александру Леонтьевичу Зографу.) Я ее знаю, теперь будет всю дорогу на извозчике на все мои вопросы повторять: «Татьяна и Онегин!» Прямо не рада, что взяла. Ни одному ребенку мира из всего виденного бы не понравилось «Татьяна и Онегин», все бы предпочли «Русалку», потому что — сказка, понятное. Прямо не знаю, что мне с ней делать!!!


— Но почему, Мусенька, «Татьяна и Онегин»? — с большой добротой директор.


(Я, молча, полными словами:) «Потому что — любовь».


— Она наверное уже седьмой сон видит! — подходящая Надежда Яковлевна Брюсова,[44 - Сестра Валерия Брюсова (примеч. М. Цветаевой).] наша лучшая и старшая ученица, Η тут я впервые узнаю, что есть седьмой сон, как мера глубины сна и ночи.


— А это, Муся, что? — говорит директор, вынимая из моей муфты вложенный туда мандарин, и вновь незаметно (заметно!) вкладывая, и вновь вынимая, и вновь, и вновь…


Но я уже совершенно онемела, окаменела, и никакие мандаринные улыбки, его и Брюсовой, и никакие страшные взгляды матери не могут вызвать с моих губ — улыбки благодарности. На обратном пути — тихом, позднем, санном, — мать ругается:


— Опозорила!! Не поблагодарила за мандарин! Как дура — шести лет — влюбилась в Онегина!


Мать ошиблась. Я не в Онегина влюбилась, а в Онегина и Татьяну (и, может быть, в Татьяну немножко больше), в них обоих вместе, в любовь. И ни одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись одновременно в двух (в нее — немножко больше), не в них двух, а в их любовь. В любовь.


Скамейка, на которой они не сидели, оказалась предопределяющей. Я ни тогда, ни потом, никогда не любила, когда целовались, всегда — когда расставались. Никогда — когда садились, всегда — расходились. Моя первая любовная сцена была нелюбовная: он не любил (это я поняла), потому и не сел, любила она, потому и встала, они ни минуты не были вместе, ничего вместе не делали, делали совершенно обратное: он говорил, она молчала, он не любил, она любила, он ушел, она осталась, так что если поднять занавес — она одна стоит, а
страница 41
Цветаева М.И.   Автобиографическая проза