шестерка бубен, пара к уже имеющейся, уводящая меня из игры и Черным Петером оставляющая — другого. И плясать вокруг шварце-петринской Августы Ивановны с преступными, издевательскими, предательскими криками: «Schwarze Peter! Schwarze Peter!» — было, может быть, еще большим геройством (или усладой), чем каменным, а затем и дерущимся столбом стоять среди беснующихся «победителей».


Может быть, я эту игру рассказала слишком бестелесно? Но что тут было рассказывать! Ведь действия не было, вся игра была внутри. Были только жесты рук, жест сбрасываемой карты, важной только, как пара: тем, что ее можно было сбросить. Без козырей, без ставок, без взяток, без (самоценности) королей, дам, валетов, — карт, с колодой, состоящей только из одной карты: него! — которого нужно было сбыть. Игра не взять хотящая, а отдать. В этой игре, по ее бесплотности и страшности, действительно было что-то адово, аидово. Убегание рук от врага. Так друг другу, в аду, смеясь и трясясь, сбывают горящий уголь.


Смысл этой игры — глубок. Все карты — парные, он один-один, ибо его пара до игры — сброшена. Всякая карта должна найти свою пару и с ней уйти, просто — сойти со сцены, как красавица или авантюристка, выходящая замуж, — со стола всех еще возможностей, всеможности, единоличных и, может быть, исторических судеб — в тихую, никому уже не любопытную, не нужную и не страшную стопу отыгранных — парных карт. Предоставляя ему — весь стол, его — своей единственности.


Еще одним видом моего интимного общения с Петером была игра «Черт-черт, поиграй да отдай!», игра — только от слова «поиграй», ему — игра, а вовсе не просителю, заветную вещь которого: папины — очки, мамино — кольцо, мой — перочинный нож, он — заиграл. «Никак не иначе, как черт занес! Привяжи, Мусенька, платочек к стуловой ножке и три раза, да так — без сердца, ласково: „Черт-черт, поиграй да отдай, черт-черт, поиграй да отдай…“»


Стянутый узлом платок концами торчал, как два рога, малолетняя же просительница сомнамбулически шлялась по огромной, явно пустой зале, ничего не ища и во всем положась и только приговаривая: «Черт-черт, поиграй да отдай… Черт-черт…» И — отдавал, как рукой подавал: с чистого подзеркальника, где только что и столько безнадежных и очевидных раз не было ничего, или просто случайно руку в карман — там! Не говоря уже о том, что папе пропажу он возвращал непосредственно на нос, а маме — на палец, непременно на тот.


Но почему же Черт не отдавал, когда потеряно было на улице? А ноги не было, чтобы привязать! Не к фонарному же столбу! Другие привязывали куда попало (и, о, ужас! Ася однажды, заторопясь, даже к козьей ножке биде!), у меня же было мое заветное место, заветное кресло… но не надо про кресло, ибо все предметы нашего трехпрудного дома — заводят далёко!


С водворением в доме парижанки Альфонсины Дижон «Черт-черт, поиграй» удлинился на целый католический вежливый отросток: «Saint-Antoine de Padoue, trouvez-moi ce que j'ai perdu»,[26 - Святой Антоний Падуанский, отыщи мне то, что я потеряла (фр.)] что в контексте давало нечто нехорошее, ибо после третьего черта, без запятой и даже без глотательного движения, как припаянный: «Saint-Antoine de Padoue…» И мои вещи находил, конечно, Черт, а не Антоний. (Няня, с подозрением: «Ан-то-он? Свя-то-ой? На то и французинка, чтоб в такое дело святого мешать!») И до сих пор не произношу твоего святого, Антоний Падуанский, имени, без того, чтобы сразу в глазах: торчок бесовского платка, а в ушах — собственное, такое успокоительное,
страница 23
Цветаева М.И.   Автобиографическая проза