на вечера — чтения: без всяких соблазнов! выхожу и читаю — годы подряд приходили все те же — приблизительно) 80-100 человек. Я свой зал знала в лицо. Иные из этих лиц, от времени до времени исчезали: умирали. 1938 г. Ванв.)

Моя внешняя литературная неудача — в выключенности из литературного круга, в отсутствии рядом человека, который бы занялся моими делами.

Внутренняя — нет, тоже внешняя! — ибо внутренние у меня были только удачи — в несвоевременности моего явления — чтó бы на двадцать лет раньше.

Мое время меня как действующую силу — смелó и смелó бы — во всякой стране (кроме одной огромной и нескольких, многих (еще — многих!) маленьких). Я ему не подошла идейно, как и оно мне. «Нам встречи нет, мы в разных странах». Я — в стане уединенных, а оно — пустыня со всё редеющими сторожевыми постами (скоро — просто кустами — с костями). Мало того, оно меня овражило и, естественно, огромчило, мне часто пришлось говорить (орать) на его языке — его голосом, «несвоим голосом», которому предпочитаю — собственный, которому — тишину.

Моя неудача в эмиграции — в том, что я не-эмигрант, что я по духу, т. е. по воздуху и по размаху — там, туда, оттуда. А содержания моего она, из-за гомеричности размеров — не узнала. Здесь преуспеет только погашенное и — странно бы ждать иного!

Еще — в полном отсутствии любящих мои стихи, в отсутствии их в моей жизни дней: некому прочесть, некого спросить, не с кем порадоваться. Все (немногие) заняты — другим. В диком творческом одиночестве. Всё auf eigene Faust.[143 - На свой риск (нем.).] От темы вещи до данного слога (говорю именно о слогах). Ненавидя кружки, так хотела бы — друзей.

В душности моего быта. В задушевности им.

Не знаю, сколько мне еще осталось жить, не знаю, буду ли когда-нибудь еще в России, но знаю, что до последней строки буду писать сильно, что слабых стихов — не дам.

Но знаю еще, что по сравнению с — хотя бы еще чешской захлестнутостью лирикой (1922 г. — 1925 г.) я иссохла, иссякла, — нищая. Но иссыхание, иссякновение — душевное, а не стихотворное. Глубинно-творческое, а не тетрадное.

Знаю еще, что стóит мне только взяться за перо…

Знаю еще, что все реже и реже за него берусь.

(NB! здесь говорю о лирике, т. е. отдельных лирических стихах, которые приходят — и, неосуществленные — уходят… 1938 г.)

Господи, дай мне до последнего вздоха пребыть героем труда:

— Итак, с Богом!


Июль 1931 г.

…Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он никогда бы не умер, жил бы вечно, со мной бы в 1931 году по лесу гулял. (Я с Пушкиным мысленно, с 16 лет, всегда гуляю, никогда не целуясь, ни разу, ни малейшего соблазна.) Это — Пушкин никогда мне не писал «Для берегов отчизны дальней» — но заповедь последнего его письма, последние строки его руки — мне, Борис! — «так нужно писать историю» (русскую историю в рассказах для детей)… Пушкин — негр (черная кровь. Фаэтон!) — самое обратное самоубийству — жизнь!


1931 г.

Не хотела бы быть ни Керн, ни Ризнич, ни даже Марией Раевской. Карамзиной. А еще лучше — няней. Ибо никому, никому, никогда — с такой щемящей нежностью:

Подруга дней моих суровых,

Голубка дряхлая моя…

Ведь Пушкин (как вся его порода) любя презирал, дружа — чтил, только Гончарову не презирал (понятие жены!).


1931 г.

Единственный памятник, который следовало бы сбить, — это памятник Николая I, убийцы Пушкина.

Или, щадя работу Клодта, надпись:

«Памятник, воздвигнутый самодержавием убийце Пушкина».


10-го июля
страница 94
Цветаева М.И.   Том 4. Книга 2. Дневниковая проза