любовью, что не могла, сколько ни старалась, скрыть своего тайного восхищенья мною, блеска своих узких опущенных глаз, даже когда видела меня при брате и невестке, прислуживая нам. Потом то любила, то нет, - временами бывала не только равнодушна, холодна, но даже враждебна, - и эти постоянные смены чувств, всегда непонятные, неожиданные, совершенно изнуряли меня. Я порой тяжко ненавидел ее, а вместе с тем даже и тогда одна мысль о ее серебряных сережках, о том нежном и милом, еще очень юном, что было в ее губах, в овале нижней части лица и в опущенных узких глазах, одно воспоминание о грубом запахе ее волос, смешанном с запахом платка, приводило меня в трепет. Я готов был тогда - и даже с какой-то жадной радостью - на всякое унижение перед нею, лишь бы хоть на минуту возвратились первые счастливые дни нашей близости.

Я всеми силами старался жить хотя бы в некоторой мере так, как жил когда-то, но все дни мои уже {195} давно превратились только в жалкую видимость моей прежней жизни.

Прошла зима, наступила весна... я ничего не заметя, зачем-то упорно изучал английский язык...

Бог спас меня неожиданно.

Был чудесный майский день. Я сидел с английским учебником в руках возле поднятого окна в своей комнате. Рядом со мной, на балконе, слышались голоса братьев, невестки и матери. Я рассеянно слушал и, тупо глядя в книгу, думал самые безнадежные думы. Так и подмывало сбегать хоть на минуту в алферовскую усадьбу, благо брат с женой у нас, и Тонька, верно, одна в доме. И вместе с тем душу давило такое тяжкое сознание своего крайнего падения, было так горько и больно, так жаль себя, что приходили в голову и казались счастьем мысли о смерти.

Сад то сиял жарким солнцем и гудел пчелами, то стоял в какой-то тончайшей голубой тени: в бесконечно-высокой, еще молодой, весенней и вместе с тем яркой и густой синеве порой круглилось, закрывало солнце бесконечно высокое облако, и воздух медленно темнел, синел, небо казалось еще больше, еще выше, и в этой вышине, в счастливой весенней пустоте мира, начинало вдруг как-то благостно и величественно, с постепенно возрастающей и катящейся звучностью и гулкостью, погромыхивать ... Я взял карандаш и, все думая о смерти, стал писать на учебнике:

И вновь, и вновь над вашей головой,

Меж облаков и синей тьмы древесной,

Нальется высь эдемской синевой,

Блаженной, чистою, небесной,

И вновь, круглясь, заблещут облака

Из-за деревьев горними снегами

И шмель замрет на венчике цветка

И загремит державными громами

Весенний бог, а я - где буду я?

{196} -Ты дома? - каким-то строгим, необычным тоном сказал брат Николай, подходя к моему окну. - Выйди-ка ко мне на минутку, мне нужно кое-что сказать тебе...

Я почувствовал, что бледнею, однако встал и выпрыгнул в окно.

- Что сказать? - спросил я неестественно спокойно.

- Пойдем немного пройдемся, - сухо сказал он, идя впереди меня вниз, к пруду. - Только, пожалуйста, отнестись к моим словам разумно ...

И, приостановившись, обернулся ко мне:

- Вот что, друг мой, ты, конечно понимаешь, что вся эта история уже давно ни для кого не тайна ...

- То есть какая история? - с трудом спросил я.

- Ну, ты отлично понимаешь... Так вот, я и хочу тебя предупредить: я ее нынче утром рассчитал. Иначе дело кончилось бы, вероятно, смертоубийством. Он вчера вернулся и пришел прямо ко мне. "Николай Александрович, я все давно знаю, отпустите Антонину сию же минуту, не то плохо будет..." И, понимаешь, белый, как мел, губы так пересохли, что едва
страница 78
Бунин И.А.   Жизнь Арсеньева