и укрытом всеми веретьями и армяками, какие только могли дать мне мужики, нитки живой не осталось через пять минут. Да что мне был этот ад и потоп! Я был уже в полной власти своей новой любви ...

{171}

VIII

Пушкин был для меня в ту пору подлинной частью моей жизни.

Когда он вошел в меня? Я слышал о нем с младенчества, и имя его всегда упоминалось у нас с какой-то почти родственной фамильярностью, как имя человека вполне "нашего" по тому общему, особому кругу, к которому мы принадлежали вместе с ним. Да он и писал все только "наше", для нас и с нашими чувствами. Буря, что в его стихах мглой крыла небо, "вихри снежные крутя", была та самая, что бушевала в зимние вечера вокруг Каменского хутора. Мать иногда читала мне (певуче и мечтательно, на старомодный лад, с милой, томной улыбкой): "Вчера за чашей пуншевою с гусаром я сидел" - и я спрашивал: "С каким гусаром, мама? С покойным дяденькой?" Она читала: "Цветок засохший, безуханный, забытый в книге, вижу я" - и я видел этот цветок в ее собственном девичьем альбоме... Что же до моей юности, то вся она прошла с Пушкиным.

Никак не отделим был от нее и Лермонтов:

Немая степь синеет, и кольцом

Серебряным Кавказ ее объемлет,

Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет.

Как великан, склонившись над щитом,

Рассказам волн кочующих внимая,

А море Черное шумит, не умолкая...

{171} Какой дивной юношеской тоске о далеких странствиях, какой страстной мечте о далеком и прекрасном и какому заветному душевному звуку отвечали эти строки, пробуждая, образуя мою душу! И все таки больше всего был я с Пушкиным. Сколько чувств рождал он во мне! И как часто сопровождал я им свои собственные чувства и все то, среди чего и чем я жил!

Вот я просыпаюсь в морозное солнечное утро, и мне вдвойне радостно, потому что я восклицаю вместе с ним: "мороз и солнце, день чудесный" - с ним, который не только так чудесно сказал про это утро, но дал мне вместе с тем и некий чудесный образ:

Еще ты дремлешь, друг прелестный ...

Вот, проснувшись в метель, я вспоминаю, что мы нынче едем на охоту с гончими, и опять начинаю день так же, как он:

Вопросами: тепло ль? утихла ли метель,

Пороша есть иль нет?

И можно ли постель

Оставить для седла, иль лучше до обеда

Возиться с старыми журналами соседа?

Вот весенние сумерки, золотая Венера над садом, раскрыты в сад окна, и опять он со мной, выражает мою заветную мечту:

Спеши моя краса,

Звезда любви златая

Взошла на небеса!

Вот уже совсем темно, и на весь сад томится, томит соловей:

Слыхали ль вы за рощей глас ночной

Певца любви, певца своей печали?

{172} Вот я в постели, и горит "близ ложа моего печальная свеча", - в самом деле печальная сальная свеча, а не электрическая лампочка, - и кто это изливает свою юношескую любовь или, вернее, жажду ее - я или он?

Морфей, до утра дай отраду

Моей мучительной любви!

А там опять "роняет лес багряный свой убор и страждут озими от бешеной забавы" - той самой, которой с такой страстью предаюсь и я:

Как быстро в поле, вкруг открытом,

Подкован вновь, мой конь бежит,

Как звонко под его копытом

Земля промерзлая стучит!

Ночью же тихо всходит над нашим мертвым черным садом большая мглисто-красная луна - и опять звучат во мне дивные слова:

Как привидение, за рощею сосновой

Луна туманная взошла,

и душа моя полна несказанными мечтами о той, неведомой, созданной им и навеки пленившей меня, которая где-то там, в иной, далекой стране, идет в этот тихий час

К
страница 68
Бунин И.А.   Жизнь Арсеньева