давно забытом малорусском захолустье, где мы с ней только что начинали нашу общую жизнь, тоже был подобный полдень; я проснулся поздно, - она уже ушла на службу, - окна в сад тоже были открыты и за ними вот также шумело, качалось, пестро блестело, а по комнате вольно ходил тот счастливейший ветер, что {360} сулит близкий завтрак, доносит запах жареного лука; я, открывши глаза, вздохнул этим ветром и, облокотившись на свою подушку, стал глядеть на другую, лежавшую рядом, в которой еще оставался чуть слышный фиалковый запах ее темных прекрасных волос и платочка, который она, помирившись со мной, еще долго держала в руке; и, вспомнив все это, вспомнив, что с тех пор я прожил без нее полжизни, видел весь мир и вот все еще живу и вижу, меж тем как ее в этом мире нет уже целую вечность, я, с похолодевшей головою, сбросил ноги с дивана, вышел и точно по воздуху пошел по аллее уксусных деревьев к обрыву, глядя в ее пролет на купоросно-зеленый кусок моря, вдруг представший мне страшным и дивным, первозданно новым ...

В ту ночь я поклялся ей, что больше никуда не поеду. Через несколько дней опять уехал.

{360}

XXIV

Когда мы были в Батурине, брат Николай говорил:

- Жаль мне тебя от души! Рано ты поставил крест на себе!

Но никакого креста я на себе не чувствовал. Службу свою я опять считал случайностью, смотреть на себя как на женатого не мог. Одна мысль о жизни без нее привела бы меня теперь в ужас, но и возможность нашей вечной неразлучности вызывала недоумение: неужели и впрямь мы сошлись навсегда и так вот и будем жить до самой старости, будем, как все, иметь дом, детей? Последнее - дети, дом - представлялось мне особенно нестерпимым.

- Вот мы с тобой повенчаемся, - говорила она, мечтая о будущем. Все-таки я этого очень хочу и, потом, что может быть прекраснее венчания! У нас, может быть, будет ребенок... Разве ты не хотел бы?

Что-то сладко и таинственно сжимало мне сердце. Но я отшучивался:

- "Бессмертные творят, смертные производят себе подобных".

- А я? - спрашивала она. - Чем же я буду жить, когда пройдет наша любовь, молодость, и я стану больше не нужна тебе?

Это было очень грустно слушать, и я горячо говорил:

- Никогда ничего не пройдет, никогда ты не перестанешь быть мне нужна!

{362} Теперь уже я (как прежде, в Орле, она) хотел быть любимым и любить, оставаясь свободным и во всем первенствующим.

Да, больше всего трогала она меня в тот час, когда, заплетя на ночь косу, подходила ко мне поцеловать меня на прощанье, и я видел, насколько она, без каблуков, меньше меня, как она смотрит мне в глаза снизу вверх.

Сильнее всего я чувствовал к ней любовь в минуты выражения наибольшей преданности мне, отказа от себя, веры в мои права на какую-то особенность чувств и поступков.

Мы часто вспоминали нашу зиму в Орле, то, как мы расстались там, как я уехал в Витебск, и я говорил:

- Да, вот, Полоцк, что меня тянуло туда? С этим словом - Полоцк или, по-древнему, Полотьск - у меня давно соединилось предание о древнем киевском князе Всеславе, которое я где-то прочел еще в отрочестве: он был свергнут братом с престола, бежал "в темный край полочан" и доживал свой век "в скудной бедности", в схиме, в молитвах, в трудах и в "прельщениях памяти": будто бы неизменно просыпался в предутренний час с "горькими и сладкими слезьми", с обманчивой мечтой, что он опять в Киеве, "на своем благоверном княжении" и что это не в Полоцке, а у Киевской Софии звонят к полунощнице.

С тех пор Полоцк тех времен всегда представлялся
страница 147
Бунин И.А.   Жизнь Арсеньева