стал появляться под ветряком какой-то городской паныч. В первый раз мы оказались рядом случайно, потом, как только я подходил, она тотчас на мгновение обертывалась и, почувствовав меня возле себя, брала мои пальцы уже на весь вечер. И чем больше темнело, тем все крепче стискивала она их и все ближе прижимала ко мне плечо. Ночью, когда толпа начинала редеть, она незаметно отходила за ветряк, быстро пряталась за него, а я тихо шел по дороге на станцию, ждал, пока под ветряком не останется никого, и, согнувшись, бежал назад. Мы без слов сговорились делать так, молча стояли и под ветряком, - и молча блаженно истязались. Раз она пошла провожать меня. До поезда оставалось еще полчаса, на станции была темнота и тишина - только успокоительно трюкают кругом сверчки и вдали, где село, багрово краснеет над черными садами поднимающаяся луна. На запасных путях стоял товарный вагон с раздвинутыми дверцами. Я невольно, сам ужасаясь тому, что делаю, потянул ее к вагону, влез в него, она вскочила за мной и крепко обняла меня за шею. Но я чиркнул спичкой, чтобы осмотреться, - и в ужасе отшатнулся: спичка осветила посреди вагона длинный дешевый гроб. Она козой шаркнула вон, я за ней... Под вагоном она без конца падала, давилась смехом, целовала меня с диким весельем, я же не чаял, как уехать, и после того в село уже не показывался.

{376}

XXVIII

Осенью мы пережили ту праздничную пору, что бывала в городе в конце каждого года, - съезд со всей губернии земских гласных на губернское собрание. Празднично прошла для нас и зима: были гастроли малорусского театра с Заньковецкой и Саксаганским, концерты столичных знаменитостей Чернова, Яковлева, Мравиной, - было не мало балов, маскарадов, званых вечеров. После земского собрания я ездил в Москву, к Толстому, и, возвратившись, с особенным удовольствием предался мирским соблазнам. И они, эти соблазны, очень изменили нашу жизнь внешне - кажется, ни одного вечера не проводили мы дома. Незаметно изменяли, ухудшали и наши отношения.

- Ты опять делаешься какой-то другой, - сказала она однажды. - Совсем мужчина. Стал зачем-то эту французскую бородку носить.

- Тебе не нравится?

- Нет, почему же? Только как все проходит!

- Да. Вот и ты становишься похожа уже на молодую женщину. Похудела и стала еще красивее.

- И ты опять стал меня ревновать. И вот я уже боюсь тебе признаться.

- В чем?

- В том, что мне хочется быть на следующем маскараде в костюме. Что-нибудь недорогое и совсем простое. Черная маска и что-нибудь черное, легкое, длинное...

{377} - Что же это будет обозначать?

- Ночь.

- Значит, опять начинается нечто орловское? Ночь! Это довольно пошло.

- Ничего не вижу тут орловского и пошлого, - ответила она сухо и независимо, и я со страхом почувствовал в этой сухости и независимости действительно нечто прежнее. - Просто ты опять стал ревновать меня.

- Почему же стал опять ревновать?

- Не знаю.

- Нет, знаешь. Потому что ты опять стала отдаляться от меня, опять желаешь нравиться, принимать мужские восторги.

Она неприязненно улыбнулась:

- Не тебе бы говорить об этом. Ты вот всю зиму не расстаешься с Черкасовой.

Я покраснел.

- Уж и не расстаешься! Точно я виноват, что она бывает тамже, где и мы с тобой. Мне больней всего то, что ты стала как-то менее свободна со мной, точно у тебя образовалась какая-то тайна от меня. Скажи прямо: какая? Что ты таишь в себе?

- Что таю? - отвечала она. - Грусть, что уж нет нашей прежней любви. Но что ж об этом говорить ...

И,
страница 153
Бунин И.А.   Жизнь Арсеньева