монастырского послушника. Лицо обветрело и загорело, на ушах, на носу шелушилась кожа, точно чешуя рыбы, а в глазах сгустилась печаль. Но порою глаза его разгорались незнакомо Климу и внушали ему смутное опасение. Он вел себя с Макаровым осторожно, скрывая свое возмущение бродяжьей неряшливостью его костюма и снисходительную иронию к его надоевшим речам. Макаров ходил пешком по деревням, монастырям, рассказывал об этом, как о путешествии по чужой стране, но о чем бы он ни рассказывал, Клим слышал, что он думает и говорит о женщинах, о любви.

— Ты — что же, изучаешь народ?

— Себя, конечно. Себя, по завету древних мудрецов, — отвечал Макаров. — Что значит — изучать народ? Песни записывать? Девки поют постыднейшую ерунду. Старики вспоминают какие-то панихиды. Нет, брат, и без песен не весело, — заключал он и, разглаживая пальцами измятую папиросу, которая казалась набитой пылью, продолжал:

— Мне иногда кажется, что толстовцы, пожалуй, правы: самое умное, что можно сделать, это, как сказал Варавка, — возвратиться в дураки. Может быть, настоящая-то мудрость по-собачьи проста и напрасно мы заносимся куда-то?

Клим знал, что на эти вопросы он мог бы ответить только словами Томилина, знакомыми Макарову. Он молчал, думая, что, если б Макаров решился на связь с какой-либо девицей, подобной Рите, все его тревоги исчезли бы. А еще лучше, если б этот лохматый красавец отнял швейку у Дронова и перестал бы вертеться вокруг Лидии. Макаров никогда не спрашивал о ней, но Клим видел, что, рассказывая, он иногда, склонив голову на плечо, смотрит в угол потолка, прислушиваясь.

«Думает — приехала», — догадывался Клим насмешливо, но и с досадой.

А Макаров задумчиво бормотал:

— Иногда кажется, что понимать — глупо. Я несколько раз ночевал в поле; лежишь на спине, не спится, смотришь на звезды, вспоминая книжки, и вдруг — ударит, — эдак, знаешь, притиснет: а что, если величие и необъятность вселенной только — глупость и чье-то неумение устроить мир понятнее, проще?

— Кажется, это из Томилина, — напомнил Клим. Макаров подумал, подымил папиросой.

— Все равно — откуда. Но выходит так, что человек не доступен своему же разуму.

Макаровское недовольство миром раздражало Клима, казалось ему неумной игрой в философа, грубым подражанием Томилину. Он сказал сердито и не глядя на товарища:

— Года через два-три мы перестанем думать об этих…

Он хотел сказать — глупостях или пустяках, но удержался и сказал:

— Так наивно…

Погасив папиросу о подошву своих сандалий, Макаров спросил:

— В дураки пойдем?

Затем, попросив у Клима три рубля, исчез. Посмотрев в окно, как легко и споро он идет по двору, Клим захотел показать ему кулак.

В субботу он поехал на дачу и, подъезжая к ней, еще издали увидел на террасе мать, сидевшую в кресле, а у колонки террасы Лидию в белом платье, в малиновом шарфе на плечах. Он невольно вздрогнул, подтянулся и, хотя лошадь бежала не торопясь, сказал извозчику:

— Тише.

Он даже несколько оробел, когда Лидия, без улыбки пожав его руку, взглянула в лицо его быстрым, неласковым взглядом. За два месяца она сильно изменилась, смуглое лицо ее потемнело еще больше, высокий, немного резкий голос звучал сочней.

— Море вовсе не такое, как я думала, — говорила она матери. — Это просто большая, жидкая скука. Горы — каменная скука, ограниченная небом. Ночами воображаешь, что горы ползут на дома и хотят столкнуть их в воду, а море уже готово схватить дома…

Вера Петровна, посмотрев на дорогу в сторону леса,
страница 82
Горький М.   Том 19. Жизнь Клима Самгина. Часть 1