сдерживая крик боли. Клим был раздражен на нее, но какая-то частица жалости к себе самому перешла на эту женщину, он тихонько спросил:

— Тебе грустно?

Вздрогнув, она прикрыла глаза.

— В моем возрасте мало веселого. Затем, оттянув дрожащей рукой ворот капота от шеи, мать заговорила шопотом:

— Уже где-то близко тебя ждет женщина… девушка, ты ее полюбишь.

В ее шопоте Клим услышал нечто необычное, подумалось, что она, всегда гордая, сдержанная, заплачет сейчас. Он не мог представить ее плачущей.

— Не надо об этом, мама.

Она судорожно терлась щекою о его плечо и, задыхаясь в сухом кашле или неудачном смехе, шептала:

— Я не умею говорить об этом, но — надо. О великодушии, о милосердии к женщине, наконец! Да! О милосердии. Это — самое одинокое существо в мире — женщина, мать. За что? Одинока до безумия. Я не о себе только, нет…

— Хочешь, принесу воды? — спросил Клим и тотчас же понял, что это глупо. Он хотел даже обнять ее, но она откачнулась, вздрагивая, пытаясь сдержать рыдания. И все горячей, озлобленней звучал ее шопот.

— Только часы в награду за дни, ночи, годы одиночества.

«Это говорила Нехаева», — вспомнил Клим.

— Гордость, которую попирают так жестоко. Привычное — ты пойми! — привычное нежелание заглянуть в душу ласково, дружески. Я не то говорю, но об этом не скажешь…

«И — не надо! — хотелось сказать Климу. — Не надо, это унижает тебя. Это говорила мне чахоточная, уродливая девчонка».

Но его великодушию не нашлось места, мать шептала, задыхаясь:

— Надо выть. Тогда назовут истеричкой. Предложат врача, бром, воду.

Сын растерянно гладил руку матери и молчал, не находя слов утешения, продолжая думать, что напрасно она говорит все это. А она действительно истерически посмеивалась, и шопот ее был так жутко сух, как будто кожа тела ее трещала и рвалась.

— Ты должен знать: все женщины неизлечимо больны одиночеством. От этого — все непонятное вам, мужчинам, неожиданные измены и… всё! Никто из вас не ищет, не жаждет такой близости к человеку, как мы.

Чувствуя необходимость попытаться успокоить ее, Клим пробормотал:

— Знаешь, о женщинах очень своеобразно рассуждает Макаров..

— Наш эгоизм — не грех, — продолжала мать, не слушая его. — Эгоизм — от холода жизни, оттого, что все ноет: душа, тело, кости…

И вдруг, взглянув на сына, она отодвинулась от него, замолчала, глядя в зеленую сеть деревьев. А через минуту, поправляя прядь волос, спустившуюся на щеку, поднялась со скамьи и ушла, оставив сына измятым этой сценой.

«Конечно, это она потому, что стареет и ревнует», — думал он, хмурясь и глядя на часы. Мать просидела с ним не более получаса, а казалось, что прошло часа два. Было неприятно чувствовать, что за эти полчаса она что-то потеряла в глазах его. И еще раз Клим Самгин подумал, что в каждом человеке можно обнаружить простенький стерженек, на котором человек поднимает флаг своей оригинальности.

На другой день, утром, неожиданно явился Варавка, оживленный, сверкающий глазками, неприлично растрепанный. Вера Петровна с первых же слов спросила его:

— Что, эта барышня или дама наняла дачу?

— Какая барышня? — удивился Варавка.

— Знакомая Лютова?

— Не видал такой. Там — две: Лидия и Алина. И три кавалера, чорт бы их побрал!

Тяжелый, толстый Варавка был похож на чудовищно увеличенного китайского «бога нищих», уродливая фигурка этого бога стояла в гостиной на подзеркальнике, и карикатурность ее форм необъяснимо сочеталась с какой-то своеобразной красотой. Быстро и жадно, как
страница 174
Горький М.   Том 19. Жизнь Клима Самгина. Часть 1