себе воспитанную ею жажду любви и нежности.

— Но в конце концов что ты хочешь сказать? — строго и громко спросил Самгин.

— Я?

— К чему ты ведешь?

Макаров остановился пред ним, ослепленно мигая.

— Я хочу понять: что же такое современная женщина, женщина Ибсена, которая уходит от любви, от семьи? Чувствует ли она необходимость и силу снова завоевать себе былое значение матери человечества, возбудителя культуры? Новой культуры?

Он махнул рукой в тьму:

— Ведь эта уже одряхлела, изжита, в ней есть даже что-то безумное. Я не могу поверить, чтоб мещанская пошлость нашей жизни окончательно изуродовала женщину, хотя из нее сделали вешалку для дорогих платьев, безделушек, стихов. Но я вижу таких женщин, которые не хотят — пойми! — не хотят любви или же разбрасывают ее, как ненужное.

Клим усмехнулся в лицо его.

— Эх ты, романтик, — сказал он, потягиваясь, расправляя мускулы, и пошел к лестнице мимо Туробоева, задумчиво смотревшего на циферблат своих часов. Самгину сразу стал совершенно ясен смысл этой длинной проповеди.

«Дурачок», — думал он, спускаясь осторожно по песчаной тропе. Маленький, но очень яркий осколок луны прорвал облака; среди игол хвои дрожал серебристый свет, тени сосен собрались у корней черными комьями. Самгин шел к реке, внушая себе, что он чувствует честное отвращение к мишурному блеску слов и хорошо умеет понимать надуманные красоты людских речей.

«Вот так и живут они, все эти Лютовы, Макаровы, Кутузовы, — схватят какую-нибудь идейку и шумят, гремят…»

Утром подул горячий ветер, встряхивая сосны, взрывая песок и серую воду реки. Когда Варавка, сняв шляпу, шел со станции, ветер забросил бороду на плечо ему и трепал ее. Борода придала краснолицей, лохматой голове Варавки сходство с уродливым изображением кометы из популярной книжки по астрономии.

За чаем, сидя в ночной, до пят, рубахе, без панталон, в туфлях на босую ногу, задыхаясь от жары, стирая с лица масляный пот, он рычал:

— Лето, чорт! Африканиш фейерлих![5 - По-африкански знойно! (нем.). — Ред.] А там бунтует музыкантша, — ей необходимы чуланы, переборки и вообще — чорт в стуле. Поезжай, брат, успокой ее. Бабец — вкусный.

Он шумно вздохнул, вытер лицо бородой.

— У Веры Петровны в Петербурге что-то не ладится с Дмитрием, его, видимо, крепко ущемили. Дань времени…

За глаза Клим думал о Варавке непочтительно, даже саркастически, но, беседуя с ним, чувствовал всегда, что человек этот пленяет его своей неукротимой энергией и прямолинейностью ума. Он понимал, что это ум цинический, но помнил, что ведь Диоген был честный человек.

— Вы знаете, — сказал он, — Лютов сочувствует революционерам.

Варавка пошевелил бровями, подумал.

— Так. Казалось бы — дело не купеческое. Но, кажется, это входит в моду. Сочувствуют.

И — просыпал град быстреньких словечек:

— Революционер — тоже полезен, если он не дурак. Даже — если глуп, и тогда полезен, по причине уродливых условий русской жизни. Мы вот всё больше производим товаров, а покупателя — нет, хотя он потенциально существует в количестве ста миллионов. По спичке в день — сто миллионов спичек, по гвоздю — сто миллионов гвоздей.

Сгреб руками бороду, сунул ее за ворот рубахи и присосался к стакану молока. Затем — фыркнул, встряхнул головою и продолжал:

— Если революционер внушает мужику: возьми, дурак, пожалуйста, землю у помещика и, пожалуйста, учись жить, работать человечески разумно, — революционер — полезный человек. Лютов — что? Народник? Гм… народоволец. Я слышал, эти уже
страница 189
Горький М.   Том 19. Жизнь Клима Самгина. Часть 1