ненавижу скуку жизни…

Туробоев поморщился. Алина, заметив это, наклонилась к Лидии, прошептала ей что-то и спрятала покрасневшее лицо свое за ее плечом. Не взглянув на нее, Лидия оттолкнула свою чашку и нахмурилась.

— Владимир Иванович! — взывал Варавка. — Мы говорим серьезно, не так ли?

— Вполне! — возбужденно крикнул Лютов.

— Чего же вы хотите?

— Свободы-с!

— Анархизм?

— Как вам угодно. Если у нас князья и графы упрямо проповедуют анархизм — дозвольте и купеческому сыну добродушно поболтать на эту тему! Разрешите человеку испытать всю сладость и весь ужас — да, ужас! — свободы деяния-с. Безгранично разрешите…

— И — затем? — громко спросил Туробоев. Лютов покачнулся на стуле в его сторону, протянул к нему руку.

— А затем он сам себя, своею волею ограничит. Он — трус, человек, он — жадный. Он — умный, потому что трус, именно поэтому. Позвольте ему испугаться самого себя. Разрешите это, и вы получите превосходнейших, кротких людей, дельных людей, которые немедленно сократят, свяжут сами себя и друг друга и предадут… и предадутся богу благоденственного и мирного жития…

Варавка возмущенно выдернул руку из кармана и отмахнулся:

— Извините, это… несерьезно!

— Можно сказать несколько слов? — спросил Туробоев. И, не ожидая разрешения, заговорил, не глядя на Лютова:

— Когда я слушаю споры, у меня возникает несколько обидное впечатление; мы, русские люди, не умеем владеть умом. У нас не человек управляет своей мыслью, а она порабощает его. Вы помните, Самгин, Кутузов называл наши споры «парадом парадоксов»?

— Ну-с? И — что же-с? — задорно взвизгнул Лютов.

— У нас удивительно много людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто боятся проверить ее, внести поправки от себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще мне кажется, что мышление для русского человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.

Лютов, крепко потирая руки, усмехался, а Клим подумал, что чаще всего, да почти и всегда, ему приходится слышать хорошие мысли из уст неприятных людей. Ему понравились крики Лютова о необходимости свободы, ему казалось верным указание Туробоева на русское неуменье владеть мыслью. Задумавшись, он не дослышал чего-то в речи Туробоева и был вспугнут криком Лютова:

— Прегордая вещеваете!

— У нас есть варварская жадность к мысли, особенно — блестящей, это напоминает жадность дикарей к стеклянным бусам, — говорил Туробоев, не взглянув на Лютова, рассматривая пальцы правой руки своей. — Я думаю, что только этим можно объяснить такие курьезы, как вольтерианцев-крепостников, дарвинистов — поповых детей, идеалистов из купечества первой гильдии и марксистов этого же сословия.

— Это — кирпич в мой огород? — крикливо спросил Лютов.

— Нет, я не хочу задеть кого-либо; я ведь не пытаюсь убедить, а — рассказываю, — ответил Туробоев, посмотрев в окно. Клима очень удивил мягкий тон его ответа. Лютов извивался, подскакивал на стуле, стремясь возражать, осматривал всех в комнате, но, видя, что Туробоева слушают внимательно, усмехался и молчал.

— Не знаю, можно ли объяснить эту жадность на чужое необходимостью для нашей страны организующих идей, — сказал Туробоев, вставая.

Лютов тоже вскочил:

— А — славянофилы? Народники?

— «Одних уж нет, а те
страница 164
Горький М.   Том 19. Жизнь Клима Самгина. Часть 1