плотней нового, — старичок согласно взвизгивал:

— Верно-о! Отцы, деды наши работали получше нас! Эх, Мотя-а!

Все рабочие ломали стену с увлечением, но старичок, казалось Климу, перешел какую-то границу и, неистовствуя, был противен. А Мотя работал слепо, машиноподобно, и, когда ему удавалось отколоть несколько кирпичей сразу, он оглушительно ухал, рабочие смеялись, свистели, а старичок яростно и жутко визжал:

— Валяй-и!

«Идиоты!» — думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом. Казалось даже, что после истории с Маргаритой все люди стали хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.

«Народ», — думал он, внутренне усмехаясь, слушая, как память подсказывает ему жаркие речи о любви к народу, о необходимости работать для просвещения его.

Клим шел к Томилину побеседовать о народе, шел с тайной надеждой оправдать свою антипатию. Но Томилин сказал, тряхнув медной головой:

— Искренний интерес к народу могут испытывать промышленники, честолюбцы и социалисты. Народ — тема, не интересующая меня.

Томилин, видимо, богател, он не только чище одевался, но стены комнаты его быстро обрастали новыми книгами на трех языках: немецком, французском и английском.

— По-русски читать нечего, — объяснял он. — По-русски интересно чувствуют, но думают неудачно, зависимо, не оригинально. Русское мышление глубоко чувственно и потому грубо. Мысль только тогда плодотворна, когда ее двигает сомнение. Русскому разуму чужд скептицизм, так же как разуму индуса и китайца. У нас все стремятся веровать. Все равно во что, хотя бы в спасительность неверия. Во Христа. В химию. В народ. А стремление к вере — есть стремление к покою. У нас нет людей, осудивших себя на тревогу независимой работы мышления.

Не все эти изречения нравились Климу, многие из них были органически неприемлемы для него. Но он честно старался помнить все, что говорил Томилин в такт шарканью своих войлочных туфель, а иногда босых подошв.

— Нет людей, которым истина была бы нужна ради ее самой, ради наслаждения ею. Я повторяю: человек хочет истины, потому что жаждет покоя. Эту нужду вполне удовлетворяют так называемые научные истины, практического значения коих я не отрицаю.

Однажды, придя к учителю, он был остановлен вдовой домохозяина, — повар умер от воспаления легких. Сидя на крыльце, женщина веткой акации отгоняла мух от круглого, масляно блестевшего лица своего. Ей было уже лет под сорок; грузная, с бюстом кормилицы, она встала пред Климом, прикрыв дверь широкой спиной своей, и, улыбаясь глазами овцы, сказала:

— Извините — он пишет и никого не велел пускать. Даже отцу Иннокентию отказала. К нему ведь теперь священники ходят; семинарский и от Успенья.

Говорила она вполголоса, захлебываясь словами, ее овечьи глаза сияли радостью, и Клим видел, что она готова рассказывать о Томилине долго. Из вежливости он послушал ее минуты три и раскланялся с нею, когда она сказала, вздохнув:

— Вначале я его жалела, а теперь уж боюсь. Часто и всегда как-то не во-время являлся Макаров, пыльный, в парусиновой блузе, подпоясанной широким ремнем, в опорках на голых ногах. Двуцветные волосы его отросли, висели космами, это делало его похожим на
страница 81
Горький М.   Том 19. Жизнь Клима Самгина. Часть 1