мечты об Италии:

— Вот, уедем с Павликом в Италию… будем ходить по флорентийским холмам, есть соленый, жгутами, хлеб, пить кьянти, рвать с дерева мандарины… (Я, эхом:)

— И вспоминать — Марину… (Он, эхом эха:)

— И вспоминать — Марину…

Но и Италия была из Гольдони, а не из глубины тоски.

Однажды Павлик — мне:

— Марина? Юра решил ставить Шекспира. (Я, позабавленно:)

— Ну-у?

— Да. Макбета. И что он сделает — половины не оставит!

— Он бы лучше половину — прибавил. Взял бы — и постарался. Может быть, Шекспир что-нибудь забыл? А Юрий Александрович — вспомнил, восполнил.

Однажды, после каких-то таких его славолюбивых бредней — он ведь рос в вулканическом соседстве бредового, театрального до кости Вахтангова — я ему сказала:

— Юрий Александрович, услышьте раз в жизни — правду. Вас любят женщины, а вы хотите, чтобы вас уважали мужчины.

Его товарищи-студийцы — кроме Павлика, влюбленного в него, как Пушкин в Гончарову, — всей исключенностью для него, Павлика, такой красоты (что Гончарова была женщина, а Юрий З. — мужчина — не меняло ничего, ибо Пушкин, и женясь на Гончаровой, не обрел ее красоты, остался маленьким, юрким и т. д.) — но любовь Павлика была еще и переборотая ревность: решение любить — то, что по существу должен был бы ненавидеть, любовь Павлика была — чистейший романтизм — итак, кроме Павлика, его товарищи-студийцы относились к нему… снисходительно, верней — к нам, его любившим, снисходительно, снисходя к нашей слабости и оболыцаемости. — «Завадский… да-а…» — и за этим протяжным да не следовало — ничего.

(Их любовь с Павликом была взаимная ревность: Юрия — к дару, Павлика — к красоте, ревность, за невозможностью вытерпеть, решившая стать и ставшая — любовью. И еще — тайный расчет природы: вместе они были — Лорд Байрон.)

Весь он был — эманация собственной красоты. Но так как очаг (красота) естественно — сильнее, то все в нем казалось и оказывалось недостаточным, а иногда и весь он — ее недостойным. Все-таки трагедия, когда лицо — лучшее в тебе и красота — главное в тебе, когда товар — всегда лицом, — твоим собственным лицом, являющимся одновременно и товаром. Все с него взыскивали по векселям этой красоты, режиссеры — как женщины. Все кругом ходили, просили. (Я одна подала ему на красоту.) «Но, помилуйте, господа, я никогда никому ничего такого не обещал…» Нет, родной, такое лицо уже есть — посул. Только оно обещало то, чего ты не мог сдержать. Такие обещания держат только цветы. И драгоценные камни. Драгоценные — насквозь. Цветочные — насквозь. Или уж — святые Себастианы. Нужно сказать, что носил он свою красоту робко, ангельски. (Откуда мне сие?) Но это не улучшало, это только ухудшало — дело. Единственный выход для мужчины — до своей красоты не снисходить, ее — презирать (пре-зри: гляди поверх). Но для этого нужно быть — больше, он же был — меньше, он сам так же обольщался, как все мы…

Как описать Ангела? Ангел ведь не состоит из, а сразу весь. Предстает. Предстоит. Когда говорит Ангел, никакого сомнения быть не может: мы все видим — одно.

Только прибавлю: с седою прядью. Двадцать лет — и седая, чистого серебра, прядь.

И еще — с бобровым воротом шубы. Огромной шубы, потому что и рост был нечеловеческий: ангельский.

Помимо этого нечеловеческого роста, «фигуры» у него не было. Он сам был — фигура. Девятнадцатый год его ангельству благоприятствовал: либо беспредельность шубы, либо хламида св. Антония, то есть всегда — одежда, всегда — туманы. В этом смысле у него и лица не было: так,
страница 205
Цветаева М.И.   Мемуарная проза