«Ася, у меня, конечно, квадратные пальцы, совсем не художественные, и я вся не стою вашего мизинца и ногтя Белого, но, Ася, я все-таки пишу стихи и сама не знаю, чем еще буду — знаю, что буду! — так вот, Ася, не выходите замуж за Белого, пусть он один едет в Сицилию и в Египет, оставайтесь одна, оставайтесь с барсом, оставайтесь — барсом».)

— Марина, о чем вы думаете?

Замечаю, что я совсем забыла говорить про Гершензона. (О, потрясение человека, который вдруг осознал, что молчит и совсем не знает, сколько.)

— Бойтесь меня, я умею читать мысли.

И оборотом головы на сестер:

— Почему у Цветаевых такие красные губы? И у Марины и у Аси. Они — не вампиры? Может быть, мне вас, Марина, надо бояться? Вы не придете ко мне ночью? Вы не будете пить мою кровь?

— А ваш барс на что? Ночью он спит у вашей постели, и у него — клыки!

__________

Другое явление — видение — Аси, знобкой и зябкой, без барса, но незримо — в нем, на границе нашей залы и гостиной в Трехпрудном, с потолками такими высокими, что всякому дыму есть куда уйти.

Между нами уже простота любви, сменившая во мне веревку — удавку — влюбленности. Я знаю, что она знает, что мы одной породы. Влюбляешься ведь только в чужое, родное — любишь. Про ее отъезд не говорим, его не называем, не называем никогда. Это еще пока — девичество, вольница, по ею сторону той реки.

Ей нужно уходить, ей не хочется уходить, стягивает, натягивает, перебрасывает с плеча на плечо невидимого барса. Не удерживаю, ибо в жизни свое место знаю, и если оно не последнее, то только потому, что вовсе не становлюсь в ряд… (А со мной, в моей простой любви (а есть — простая?) — в моем веселом девичьем дружестве, в Трехпрудном переулке, дом № 8, шоколадный, со ставнями, ты бы все-таки была счастливее, чем с ним в Сицилии, с ним, которого ты неизбежно потеряешь…)

— Ася, вы скоро едете?

— Скоро еду, а сейчас иду.

Простившись с ней совсем в нашем полосатом, в винно-белую полоску, матрасном парадном, естественным следствием всех последних прощаний, влезаю в своего гимназического синего барана (мне — баран, тебе — барc, все как следует, и они бар(ан) и бар(с) все-таки родня) и иду с ней вдоль снежного переулка — ряда переулков — до какого-то белого дома (может быть — ее, может быть, его, может быть — ничьего), который зовется «здесь». Здесь — прощаемся.

__________

— А завтра Ася с Борисом Николаевичем уезжают в Сицилию!

Это Владимир Оттонович Нилендер, тоже мятущаяся и смещенная разом со всех земных мест душа, âme en peine — d'étemité,[134 - Душа, смятенная вечностью (фр.)] уже с порога, вознеся над головой руки, точно моля ими зальную Афродиту отвести от этой головы беду. (Теперь замечаю, что и у Нилендера и у Эллиса были беловские жесты. Подвлиянность? Сродство?)

— Вы можете передать от меня Асе стихи?

— А вы на вокзале не будете?

— Нет. В руки. В руку. После третьего звонка, конечно, чтобы…

— Понял. Понял.

— Нет. Не поняли и не после третьего, потому что после третьего все сразу лезут на подножку опять прощаться. Так вот, после последней подножки и последней руки. Ей, в машущую…

День спустя, выпрастывая шею из седого и от снега бобра. (Барс, баран, бобер… Бобром он этим потом тушил свой филологический пожар. Бобер сгорел, но зато были спасены все книги филолога!)

— Марина! Уехали! Это было растравительно. Она, бедняжка, храбрилась, не плакала, но вся сжалась, скрутилась в жгут, как собственный платочек — и ни слезы!

(Точно в Нерчинск! А ведь,
страница 141
Цветаева М.И.   Мемуарная проза