в нее… что она не могла куриться! Трубка была набита — любовью! Бедная Марина! Почему же ты мне ничего не сказала?

— Потому что я тебя боюсь!

— Ты меня боишься? Элэна, Марина говорит, что меня — боится. И это мне почему-то — очень приятно. Марина, мне — лестно: такая амазонка — а вот меня — боится.

(Не тебя боялась, дорогой, а хоть на секунду омрачить тебя. Ибо трубка была набита — любовью.)

__________

Бальмонт мне всегда отдавал последнее. Не мне — всем. Последнюю трубку, последнюю корку, последнюю щепку. Последнюю спичку.

И не из сердобольности, а все из того же великодушия. От природной — царственности.

Бог не может не дать. Царь не может не дать. Поэт не может не дать.

А брать, вот, умел — меньше. Помню такой случай. Приходит с улицы — встревоженно-омраченный, какой-то сам-не-свой. — Марина! Элэна! Мирра![152 - Имена жены и малолетней, тогда, дочери (примеч. М Цветаевой).] Я сейчас сделал ужасную вещь — прекрасную вещь — и в ней раскаиваюсь.

— Ты — раскаиваешься?

— Я. — Иду по Волхонке и слышу зов, женский зов. Смотрю — в экипаже — нарядная, красивая, все такая же молодая — Элэна, ты помнишь ту прелестную шведку, с которой мы провели целый блаженный вечер на пароходе? — Она. Подъезжает. Сажусь. Беседа. Все помнит, каждое мое слово. Взволнована. Взволнован. Мгновения летят. И вдруг вижу, что мы уже далеко, т. е. что я — очень далеко от дому, что едем мы — от меня, невозвратно — от меня. И она, взяв мою руку и покраснев сразу вся — именно до корней волос — так краснеют только северянки: — Константин Димитриевич, скажите мне просто и простите меня за вопрос: — Как Вы живете и не могла бы ли я Вам в чем-нибудь… У меня есть всё — мука, масло, сахар, я на днях уезжаю…

И тут, Марина, я сделал ужасную вещь: я сказал: — Нет. Я сказал, что у меня все есть. Я, Марина, физически отшатнулся. И в эту минуту у меня действительно все было: возвышенная колесница, чудесное соседство красивого молодого любящего благородного женского существа — у нее совершенно золотые волосы — я ехал, а не шел, мы парили, а не ехали… И вдруг — мука, масло? Мне так не хотелось отяжелять радости этой встречи. А потом было поздно, Марина, клянусь, что я десять раз хотел ей сказать: — Да. Да. Да. И муку, и масло, и сахар, и все. Потому что у меня нет — ничего. Но — не смог. Каждый раз — не мог. «Так я Вас по крайней мере довезу. Где Вы живете?» И тут, Марина, я сделал вторую непоправимую вещь. Я сказал: — Как раз здесь. И сошел — посреди Покровки. И мы с ней совершенно неожиданно поцеловались. И была вторая заря. И все навсегда кончено, ибо я не узнал, где она живет, и она не узнала — где я.

Девятнадцать лет прошло с нашей первой встречи. И никогда ни одну секунду мне с Бальмонтом не было привычно. За девятнадцать лет общения я к Бальмонту не привыкла. Священный трепет — за девятнадцать лет присутствия — уцелел. В присутствии Бальмонта я всегда в присутствии высшего. В присутствии Бальмонта я и ем по-другому, другое — ем. Хлеб с Бальмонтом именно хлеб насущный, и московская ли картошка, кламарская ли картошка, это не картошка, а — трапеза. Все же, что не картошка — пир.

Ибо присутствие Бальмонта есть действительно присутствие.

Этот трепет перед высшим испытывает — единственно перед Бальмонтом и Кн. Волконским — и мой юный сын.

Старость ни при чем. Мало ли в эмиграции стариков — сплошь старики, — а для современного ребенка это скорее повод к незамечанию, нежели к трепету.

И — писательство ни при чем. Мало ли в эмиграции писателей,
страница 167
Цветаева М.И.   Мемуарная проза