тороплюсь, к Софье Исааковне, которая, наверное, с нетерпением ждет меня — услышать про мой (а этим и свой) успех.

— Михаил Алексеевич! Умоляю — почитайте сейчас! А то мне — уходить. Певуче:

— Куда-а?

Объясняю.

Он, не слушая:

— За-че-ем? Здесь хорошо. Здесь очень хорошо. Нам всем — давно пора уходить.

(О как мы скоро потом — все ушли! В ту самую вьюгу, нас грозно и верно стерегшую…)

Продолжаю умолять.

Он:

— Я прочту — последнее. (Начало о зеркалах. Потом:)

Вы так близки мне, так родны,
Что, будто, вы и не любимы.
Должно быть, так же холодны
В раю — друг к другу — серафимы…

И вольно я вздыхаю вновь.

Я — детски! — верю в совершенство.
Быть может… это не любовь… Но тáк…

(непомерная пауза и — mit Nachdruck[155 - Порыв (нем.).] всего существа!) — похоже — (почти без голоса)

…на блаженство…

Стихи, собственно, кончаются здесь, но как в жизни, вторым прощанием:

А ваша синяя тетрадь
С стихами… было все — так ново!
И понял я, что, вот — страдать —
И значит — полюбить другого,

Незабвенное на похоже и так ударение, это было именно так похоже… на блаженство! Так только дети говорят: так хочется! Так от всей души — и груди. Так нестерпимо-безоружно и обнаженно и даже кровоточаще среди всех — одетых и бронированных.

__________

Кузминского пенья я не дождалась, ушла, верная обещанью. Теперь — жалею. (Жалела уже тогда, жалела и уходя, жалела и выйдя — и дойдя — и войдя. Тем более что моя больная, не дождавшись меня, то есть не поверив обещанию, которое я сдержала, — спокойно спала, и жертва, как все, была напрасной.)

Все:

— Но Михаил Алексеевич еще будет читать!

Я, твердо:

— Но я обещала!

— Но Михаил Алексеевич, может быть, будет петь!

Я, жалобно:

— Но я обещала!

Подходит мой милый верблюжий Сережа. Подходит сам Кузмин, чье присутствие я весь вечер непрерывно всеминутно неослабно на себе, как определенное давление, чувствовала.

— Останьтесь же, вы так мало побыли! (И последний невинный неотразимый довод:) Я, может быть, буду петь.

(Шепот и волнение голов, как ржи под ветром: «Будет петь… Будет петь… Будет петь…»).

— Но разве можно уйти после первой песни? Я тогда просто не уйду — никогда. Потому — ухожу сейчас.

— Какая вы, однако, твердая! — восхищенно и немного ошельмованно — Кузмин.

— Ein Mann — ein Wort!

— Но вы ведь — Frau!

— Нет! Mensch! Mensch! Mensch![156 - «Человек — слово!» — «Но вы ведь — женщина!» — «Нет! Человек! Человек! Человек!» (нем.)]

Последнее, чтó помню — последним оборотом головы — Кузмина, уже подходящего к роялю.

__________

И все они умерли, умерли, умерли…

Умерли братья: Сережа и Лёня, умерли друзья: Лёня и Есенин, умерли мои дорогие редакторы «Северных Записок», Софья Исааковна и Яков Львович, умер позже всех, в Варшаве, — Лорд, и теперь умер Кузмин.

Остальные — тени.

__________

Кузмина я больше не видала. Но встреча с ним у меня еще была.

Вот конец моего письма к нему, в июне 1921 года, письма, сгоряча написанного к себе в тетрадку и потому уцелевшего. (Первая половина письма — живописание ему нашей встречи, только что читателем прочитанной.)

… «Вхожу в Лавку писателей, единственный слабый источник моего существования. Робко, кассирше: „Вы не знаете, как идут мои книжки?“ (Переписываю стихи, сшиваю в тетрадочки и продаю. Это у нас называется — преодолевать Гутенберга.[157 - Слово, принадлежащее Б. К. Зайцеву (примеч. М. Цветаевой).]) Пока она осведомляется, я, pour me
страница 176
Цветаева М.И.   Мемуарная проза