правила «для отходящих на одр сна»:

«Аще обрящеши возглавицу мягку, остави ю, а камень подложи Христа ради. Аще ти зима будет спящу, потерпи, глаголя: яко иние отнюдь не спят».

Чтобы не уснуть, я тихонько пою кондак:

— «Душу мою, господи, во гресех всяческих люте расслаблену воздвигни».

За дверью чуть слышно шелестит сухой шёпот:

— Владычица милосердная, прими и мою душеньку…

Мне кажется, что душа у нее серенькая, как чечетка, и пугливая такая же. Когда она прилетит к престолу богоматери и та протянет к ней свою белую, нежную, добрую руку, — эта маленькая душа встрепенется вся, взмахнет короткими крыльями и в радостном испуге умрет.

Тогда богоматерь тихо скажет сыну своему:

«Вот до чего запуганы люди твои на земле и как непривычна им радость! Хорошо ли это, сыне мой?»

А что он ответит ей?

Не знаю. Я бы на его месте отчаянно сконфузился.

С воли из густой тишины как будто отвечают мне — тоже поют. Тишина такая полная, глубокая — этот отдаленный звук, утопающий в ней, кажется неестественным, призрачным эхом моего голоса. Я молчу, слушаю — звук ближе всё, яснее, кто-то идет, тяжко шаркая ногами, идет и бормочет:

— Н-нет… И не будет…

«Почему не лают собаки?» — думаю я, протирая глаза.

Мне кажется, что брови усопшего дрожат, в усах его шевелится хмурая улыбка.

На дворе гудит тяжелый хриплый голос:

— Что-о? Эх, старая… Я знал, что помрет, ну… молчи! Такие всегда стоят до последнего часа да сразу и лягут, чтоб не встать… Кто? Проходящий… ага!..

Что-то большое, бесформенное заткнуло дверь, потом, сопя и всхрапывая, ввалилось в хату, разрослось в ней почти до потолка; широко размахивая рукою, человечище перекрестился на огонь свечи, покачнулся вперед и, почти касаясь лбом ног умершего, спросил тихо:

— Что, Василь?

И — всхлипнул.

Крепко запахло водкой. В двери стояла старушка, умоляюще говоря:

— Вы, отец Демид, дайте им книгу…

— Зачем? Я сам буду читать…

Тяжелая рука легла мне на плечо, большое волосатое лицо наклонилось к моему.

— Молодой еще — э! Из духовных?

Голова у него огромная и — точно помело — вся в космах длинных волос, — даже при бедном мерцании одинокой свечи они отливали золотом. Он качается и покачивает меня, то приближая к себе, то отталкивая. Горячий запах водки густо обливает мне лицо.

— Вы, отец Демид… — настойчиво и плаксиво говорила старуха, — он грозно перебил ее речь:

— Я ж тебе сколько раз говорил, что дьячка не дозволяется называть отцом! Иди себе, спи, дело будет, иди!.. А ты зажги еще свечу вижу…

Сел тут мое ничего не на скамью и, хлопнув спросил:

— Горилку пьешь?

— Здесь нет ее.

— Как же нет? — строго сказал он. — Да, — вот у меня в кармане бутылка — хо!

Не подобает здесь пить.

— Это — верно! — забормотал он, подумав. — Нужно выйти на двор, — это верно!

— Что ж вы будете — сидя читать?

— Я? А я… не буду, читай ты… я — не в себе… да! «Попраша мя врази мои весь день яко мнози борющия мя с высоты» — а по сему я несколько выпил…

Он сунул книгу в живот мне и, наклонив голову, тяжело закачал ею.

— Умирают люди один за другим, а на земле всё ж таки тесно… умирают люди, не видя добра себе…

— Это не Псалтырь, — сказал я, посмотрев книгу.

— Врешь!

— Глядите.

Он отмахнул крышку переплета и, водя свечою над страницей, прочитал красные буквы.

— Окто-их…

Очень удивился.

— Октоих? Это… как же? Ну-ну, вот что случилось… Ведь и величина другая — Псалтырь — коротенький, толстый, а это… это с того, что я
страница 95
Горький М.   По Руси