раскис…
— А ты — ори больше, дура! Наш?
— Не знай…
— Ну — царство небесное, только и всего… О господи, владыка пресвятая… Марь, становись к весам, гляди в оба. Ясан — где сестра?
Тысячная толпа темным валом катится к речке, готовая запрудить ее, лезет на паром, толкаясь и шумя, над нею колеблется икона, реют хоругви и, золотом в куске черной руды, сверкают ризы священников. Марья стоит бок о бок со мною, крестится, вздыхает, шепчет красными губами:
— Милая, сердешная… спаси-помилуй-сохрани… Мати господня…
И деловито говорит мне:
— Постой у весов с Ясаном, постереги, пожалуйста, как бы гири не украли, — я отбегу на минутку на одну…
Икону внесли на паром, он дрогнул и отделился от берега, разукрашенный ярким ситцем, кумачом и золотом.
— Тиш-ше! — кричит урядник, а монахи, толстые, точно караси, стройно поют:
— О всепетая мати…
На реке, вокруг парома, полощутся яркие пятна отражений, по улице мечется, растопырив крылья, черный петух, дородная Марфа сладко распевает:
— Оладышки да пышки, покупай мальчишки, с патокой да медом…
Сзади меня кто-то говорит вполголоса:
— Лежит он вверх грудью, знаш, голова-то по ухи в земле затонула, а рот раззявил, — таково ли страшно, — беда!
— Эй, — кричит Устин, хватая меня за плечо, — где Марья?
— На пароме, кажись.
— На пароме?
Он смотрит из-под ладони на реку и бормочет:
— Ералаш… А посему…
Богомолы тесно окружают телегу, на которой Ясан и Марфа торгуют хлебом, баранками, жареным мясом, оладьями; на дворе за столом люди пьют чай, им служит работница, безмолвно, точно немая, а на улице дудят в дудку слепой старик с ястребиным носом, и поводырь его, черноволосый мальчик, звонко кричит:
Ой, дудка моя,
Ух, я!
Весялуха моя,
Ух, я!
Над землей стоит весенний гул, победно звучат голоса девиц и женщин; задорен смех, бойки прибаутки, благозвонно поют колокола, и надо всем радостно царит пресветлое солнце, родоначальниче людей и богов.
Сияет солнце, как бы внушая ласково:
«Прощается, вам, людишки — земная тварь, — всё прощается, — живите бойко!»
Вечер.
С реки веет холодом; мутноокие туманы вздымаются на полях и белой толпою плывут к селу. Из-за края степи выкатился в небо оранжевый жернов луны, заря играет в зеркалах вешней воды. День промчался на золотом коне, оставив в душе моей сладкое утомление, насытив ее радостями, — я точно в бирюльки наигрался, — хорошо! Сижу во дворе, на телеге, сыт по горло, в меру пьян.
Сутырин разлегся на соломе и говорит похмельно:
— Собираются бить меня мужики, а посему и тебя, наверно, вздуют! Уж спрашивали Степаху, работницу: «Который тут у вас прошение составлял?» Чуешь? Тебе бы, того… уйти от греха, к ночи-то…
Молчу, уходить не хочется.
— Дремлешь?
— Нет.
— Выпить мы с тобой можем, однако же! — хвастается Устин и шмыгает носом. — Лешие, положили мертвеца по эту сторону — перевезли бы на ту. Ему в селе место, около сборной, а не подле меня.
В сыром воздухе тошнотворно пахнет гнилым мясом. На селе девки водят хоровод, ясно слышны задорные слова песни:
А кто вдовушку полюбит —
Вечное спасенье!
А кто девушку полюбит —
Всем грехам прощенье!
— Ф-фу, — вздыхает Устин, — тяжело мне несколько…
Встретив икону, он немедленно и тяжко напился, отколотил сестру, укравшую из выручки два целковых, задавил черного петуха и уснул, но к вечеру проснулся, как встрепанный, опохмелился и снова беспокоится:
— Марью не видал?
— Нет.
— Врешь!
— Зачем?
— Мало ли зачем!
— А ты — ори больше, дура! Наш?
— Не знай…
— Ну — царство небесное, только и всего… О господи, владыка пресвятая… Марь, становись к весам, гляди в оба. Ясан — где сестра?
Тысячная толпа темным валом катится к речке, готовая запрудить ее, лезет на паром, толкаясь и шумя, над нею колеблется икона, реют хоругви и, золотом в куске черной руды, сверкают ризы священников. Марья стоит бок о бок со мною, крестится, вздыхает, шепчет красными губами:
— Милая, сердешная… спаси-помилуй-сохрани… Мати господня…
И деловито говорит мне:
— Постой у весов с Ясаном, постереги, пожалуйста, как бы гири не украли, — я отбегу на минутку на одну…
Икону внесли на паром, он дрогнул и отделился от берега, разукрашенный ярким ситцем, кумачом и золотом.
— Тиш-ше! — кричит урядник, а монахи, толстые, точно караси, стройно поют:
— О всепетая мати…
На реке, вокруг парома, полощутся яркие пятна отражений, по улице мечется, растопырив крылья, черный петух, дородная Марфа сладко распевает:
— Оладышки да пышки, покупай мальчишки, с патокой да медом…
Сзади меня кто-то говорит вполголоса:
— Лежит он вверх грудью, знаш, голова-то по ухи в земле затонула, а рот раззявил, — таково ли страшно, — беда!
— Эй, — кричит Устин, хватая меня за плечо, — где Марья?
— На пароме, кажись.
— На пароме?
Он смотрит из-под ладони на реку и бормочет:
— Ералаш… А посему…
Богомолы тесно окружают телегу, на которой Ясан и Марфа торгуют хлебом, баранками, жареным мясом, оладьями; на дворе за столом люди пьют чай, им служит работница, безмолвно, точно немая, а на улице дудят в дудку слепой старик с ястребиным носом, и поводырь его, черноволосый мальчик, звонко кричит:
Ой, дудка моя,
Ух, я!
Весялуха моя,
Ух, я!
Над землей стоит весенний гул, победно звучат голоса девиц и женщин; задорен смех, бойки прибаутки, благозвонно поют колокола, и надо всем радостно царит пресветлое солнце, родоначальниче людей и богов.
Сияет солнце, как бы внушая ласково:
«Прощается, вам, людишки — земная тварь, — всё прощается, — живите бойко!»
Вечер.
С реки веет холодом; мутноокие туманы вздымаются на полях и белой толпою плывут к селу. Из-за края степи выкатился в небо оранжевый жернов луны, заря играет в зеркалах вешней воды. День промчался на золотом коне, оставив в душе моей сладкое утомление, насытив ее радостями, — я точно в бирюльки наигрался, — хорошо! Сижу во дворе, на телеге, сыт по горло, в меру пьян.
Сутырин разлегся на соломе и говорит похмельно:
— Собираются бить меня мужики, а посему и тебя, наверно, вздуют! Уж спрашивали Степаху, работницу: «Который тут у вас прошение составлял?» Чуешь? Тебе бы, того… уйти от греха, к ночи-то…
Молчу, уходить не хочется.
— Дремлешь?
— Нет.
— Выпить мы с тобой можем, однако же! — хвастается Устин и шмыгает носом. — Лешие, положили мертвеца по эту сторону — перевезли бы на ту. Ему в селе место, около сборной, а не подле меня.
В сыром воздухе тошнотворно пахнет гнилым мясом. На селе девки водят хоровод, ясно слышны задорные слова песни:
А кто вдовушку полюбит —
Вечное спасенье!
А кто девушку полюбит —
Всем грехам прощенье!
— Ф-фу, — вздыхает Устин, — тяжело мне несколько…
Встретив икону, он немедленно и тяжко напился, отколотил сестру, укравшую из выручки два целковых, задавил черного петуха и уснул, но к вечеру проснулся, как встрепанный, опохмелился и снова беспокоится:
— Марью не видал?
— Нет.
— Врешь!
— Зачем?
— Мало ли зачем!
страница 101
Горький М. По Руси
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157
- 158
- 159
- 160
- 161
- 162
- 163
- 164
- 165
- 166
- 167
- 168
- 169
- 170
- 171
- 172
- 173
- 174
- 175
- 176
- 177
- 178
- 179
- 180
- 181
- 182
- 183
- 184
- 185
- 186
- 187
- 188
- 189
- 190
- 191
- 192
- 193