бормочет женщина. — Богатый, у отца маслобойня, жмыхом торгуют, яйца скупают…

— Женат?

— Вдовый, с того года. Женили на малолетке, так она родами и померла.

Распустив толстые губы в улыбку, она говорит:

— Кабы не татарин…

— Что ж тогда?

— Сам знаешь…

Она белая, румяная, сытая. Ее томит весенний хмель, синие глаза подернуты влагой и смотрят жалобно. Весна зажгла в этом полнокровном теле свои жадные стремления — женщина тлеет на солнце, как сырое полено в костре. От нее исходит некий пьяный чад. Не очень ловко мне рядом с ней, но и уйти не хочется. Ей — жарко Медленно расстегивая тугие крючки жакета, она смотрит на свою грудь в броне жесткого ситца и спрашивает меня:

— В твоей стороне татары есть?

— Живут.

— Везде они есть! Чать, наших-то все-таки больше, а?

— Побольше А что?

Она сумрачно говорит:

— Уж крестились бы все в одну веру, без забот…

— Для вас какая вера приятнее?

— Своя. Спросил тоже.

— Какая — своя?

— Ну — наша! Христова!

Она смотрит на меня сердито и, видимо, хочет сказать что-то неприятное мне, но вдруг лицо ее изменило выражение, и она говорит невесело:

— Вера у нас — лучше, а мужики — хуже. Татаре вина совсем почти не пьют да и не дерутся.

— А многоженство?

— Ну, это старики богатые жадуют, а молодые редко!

Помолчав, подумав — она решительно говорит:

— Бабам это очень мешает — разноверие: татаре, мордва, столоверы разные, штунда.

— Мешает?

— Конечно. Бабам всё мешает.

И, снова помолчав, родит еще мысль:

— Вот говорят: бог для всех один.

— Да?

— А люди — разные.

— Так что же?

Она сердито бормочет:

— Привязался! Что да что…

Молодой татарин кружится по берегу, глядя в землю, точно он деньги потерял и всё ищет их. Он — точно теленок, привязанный невидимой веревкой на невидимый кол. Женщина, исподлобья поглядывая на него, смешно облизывает губы.

На полях теплая черная земля неустанно и обильно родит людей; они являются, точно суслики из нор, и пестрой, рассеянной кучей ползут к селу. Сзади их, далеко, на мутно-синей полосе неба сверкает золото хоругвей, — точно вспыхнули какие-то дневные звезды. Течет над землей тихий сочный гул, — от него звон жаворонков становится еще задорнее и радостнее колокольный звон.

Поет земля.

Выскочил Устин, смазанный маслом, в ярко начищенных сапогах, по животу пущена серебряная кучерская цепочка; он смотрит из-под ладони в поле и, без всякой надобности, надрывно кричит:

— Идут! Марфа — идут! Марья, что же ты всё сидишь, а? Ясан, где ж ты? А, господи…

Он весь дрожит, точно лететь собрался, а сзади на него лезет испуганный Ясан и тоже кричит:

— Гирь бул по пуд четыр, бачка, стал — тыри! Куда девал — не снай!

— Бултыри, сталтыри, — орет Устин, топая ногами, — дьяволы! Тыщу лет живете… Прохожий, вот — гляди: тыщу лет живут!

Со двора вышел черный петух, приподнялся на ногах, взмахнул крыльями и возгласил:

— Реку-у…

— Марья, гони его, задавят!

— Гони сам…

— Отчего?

— Что мне — и в праздник отдыху нет?

— Пропаду я с вами!

К перевозу шариками катятся мальчишки, быстро идут девицы, подобрав юбки до колен, в черных башмаках жирной грязи.

— О всепетая мати, — глухо несется с поля; там, над мохнатыми головами людей, сверкает, ослепляя, квадратный кусок золота, весь облеплен солнцем. Впереди иконы едет седобородый урядник верхом на белом коне, обрызганном грязью.

Краснолицая веселая баба звонко кричит:

— Дядя Юстин, на степи, с версту от балки, мертвяк лежит, совсем
страница 100
Горький М.   По Руси