крепче, а то ближние немедленно голову оторвут…
Особенно серьезно и громко крикнул он, когда его впервые обдало пенной волной моря, весело хлестнувшей обоих нас; потом, когда я стал нашлепывать грудь и спинку ему, он зажмурил глаза, забился и завизжал пронзительно, а волны, одна за другою, все обливали его.
— Шуми, орловский! Кричи во весь дух…
Когда мы с ним воротились к матери, она лежала, снова закрыв глаза, кусая губы, в схватках, извергавших послед, но, несмотря на это, сквозь стоны и вздохи, я слышал ее умирающий шепот:
— Дай… дай его…
— Подождет.
— Дай-ко…
И дрожащими, неверными руками расстегивала кофту на груди. Я помог ей освободить грудь, заготовленную природой на двадцать человек детей, приложил к теплому ее телу буйного орловца, он сразу все понял и замолчал.
— Пресвятая, пречистая, — вздрагивая, вздыхала мать и перекатывала растрепанную голову по котомке с боку на бок.
И вдруг, тихо крикнув, умолкла, потом снова открылись эти донельзя прекрасные глаза — святые глаза родительницы, синие, они смотрят в синее небо, в них горит и тает благодарная, радостная улыбка; подняв тяжелую руку, мать медленно крестит себя и ребенка…
— Слава те, пречистая матерь божия… ох… слава тебе… Глаза угасли, провалились, она долго молчит, едва дыша, и вдруг деловито, отвердевшим голосом сказала:
— Развяжи, паренек, котомку мою…
Развязали, она взглянула на меня пристально, слабенько усмехнулась, как будто — чуть заметно — румянец блеснул на опавших щеках и потном лбу.
— Отойди-ка…
— Ты очень-то не возись…
— Ну, ну… отойди…
Отошел недалеко в кусты. Сердце как будто устало, а в груди тихо поют какие-то славные птицы, и это — вместе с немолчным плеском моря — так хорошо, что можно бы слушать год…
Где-то недалеко журчит ручей — точно девушка рассказывает подруге о возлюбленном своем…
Над кустами поднялась голова в желтом платке, уже повязанном, как надобно.
— Эй, эй, это ты, брат, рано завозилась!
Придерживаясь рукою за ветку кустарника, она сидела, точно выпитая, без кровинки в сером лице, с огромными синими озерами на месте глаз, и умиленно шептала:
— Гляди — как спит…
Спал он хорошо, но, на мой взгляд, ничем не лучше других детей, а если и была разница, так она падала на обстановку: он лежал на куче ярких осенних листьев, под кустом, — какие не растут в Орловской губернии.
— Ты бы, мать, легла…
— Не-е, — сказала она, покачивая головою на развинченной шее, — мне прибираться надобно да идти в энти самые…
— В Очемчиры?
— Во-от! Наши-те, поди, сколько верст ушагали…
— Да разве ты можешь идти?
— А богородица-то? Пособит…
Ну, уж если она вместе с богородицей, — надо молчать!
Она смотрит под куст на маленькое, недовольно надутое лицо, изливая из глаз теплые лучи ласкового света, облизывает губы и медленным движением руки поглаживает грудь.
Я развожу костер, прилаживаю камни, чтобы поставить чайник.
— Сейчас я тебя, мать, чаем угощу…
— О? Напои-ка… ссохлось все в грудях-то у меня…
— Что ж это земляки бросили тебя?
— Они не бросили — зачем! Я сама отстала, а они — выпимши, ну… и хорошо, а то как бы я распросталась при них-то…
Взглянув на меня, она закрыла лицо локтем, потом, сплюнув кровью, стыдливо усмехнулась.
— Первый у тебя?
— Первенькой. А ты — кто?
— Вроде как бы человек…
— Конешно, человек! Женатый?
— Не удостоился…
— Врешь?
— Зачем?
Она опустила глаза, подумала:
— А как же ты бабьи дела знаешь? Теперь — совру. И я
Особенно серьезно и громко крикнул он, когда его впервые обдало пенной волной моря, весело хлестнувшей обоих нас; потом, когда я стал нашлепывать грудь и спинку ему, он зажмурил глаза, забился и завизжал пронзительно, а волны, одна за другою, все обливали его.
— Шуми, орловский! Кричи во весь дух…
Когда мы с ним воротились к матери, она лежала, снова закрыв глаза, кусая губы, в схватках, извергавших послед, но, несмотря на это, сквозь стоны и вздохи, я слышал ее умирающий шепот:
— Дай… дай его…
— Подождет.
— Дай-ко…
И дрожащими, неверными руками расстегивала кофту на груди. Я помог ей освободить грудь, заготовленную природой на двадцать человек детей, приложил к теплому ее телу буйного орловца, он сразу все понял и замолчал.
— Пресвятая, пречистая, — вздрагивая, вздыхала мать и перекатывала растрепанную голову по котомке с боку на бок.
И вдруг, тихо крикнув, умолкла, потом снова открылись эти донельзя прекрасные глаза — святые глаза родительницы, синие, они смотрят в синее небо, в них горит и тает благодарная, радостная улыбка; подняв тяжелую руку, мать медленно крестит себя и ребенка…
— Слава те, пречистая матерь божия… ох… слава тебе… Глаза угасли, провалились, она долго молчит, едва дыша, и вдруг деловито, отвердевшим голосом сказала:
— Развяжи, паренек, котомку мою…
Развязали, она взглянула на меня пристально, слабенько усмехнулась, как будто — чуть заметно — румянец блеснул на опавших щеках и потном лбу.
— Отойди-ка…
— Ты очень-то не возись…
— Ну, ну… отойди…
Отошел недалеко в кусты. Сердце как будто устало, а в груди тихо поют какие-то славные птицы, и это — вместе с немолчным плеском моря — так хорошо, что можно бы слушать год…
Где-то недалеко журчит ручей — точно девушка рассказывает подруге о возлюбленном своем…
Над кустами поднялась голова в желтом платке, уже повязанном, как надобно.
— Эй, эй, это ты, брат, рано завозилась!
Придерживаясь рукою за ветку кустарника, она сидела, точно выпитая, без кровинки в сером лице, с огромными синими озерами на месте глаз, и умиленно шептала:
— Гляди — как спит…
Спал он хорошо, но, на мой взгляд, ничем не лучше других детей, а если и была разница, так она падала на обстановку: он лежал на куче ярких осенних листьев, под кустом, — какие не растут в Орловской губернии.
— Ты бы, мать, легла…
— Не-е, — сказала она, покачивая головою на развинченной шее, — мне прибираться надобно да идти в энти самые…
— В Очемчиры?
— Во-от! Наши-те, поди, сколько верст ушагали…
— Да разве ты можешь идти?
— А богородица-то? Пособит…
Ну, уж если она вместе с богородицей, — надо молчать!
Она смотрит под куст на маленькое, недовольно надутое лицо, изливая из глаз теплые лучи ласкового света, облизывает губы и медленным движением руки поглаживает грудь.
Я развожу костер, прилаживаю камни, чтобы поставить чайник.
— Сейчас я тебя, мать, чаем угощу…
— О? Напои-ка… ссохлось все в грудях-то у меня…
— Что ж это земляки бросили тебя?
— Они не бросили — зачем! Я сама отстала, а они — выпимши, ну… и хорошо, а то как бы я распросталась при них-то…
Взглянув на меня, она закрыла лицо локтем, потом, сплюнув кровью, стыдливо усмехнулась.
— Первый у тебя?
— Первенькой. А ты — кто?
— Вроде как бы человек…
— Конешно, человек! Женатый?
— Не удостоился…
— Врешь?
— Зачем?
Она опустила глаза, подумала:
— А как же ты бабьи дела знаешь? Теперь — совру. И я
страница 5
Горький М. По Руси
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157
- 158
- 159
- 160
- 161
- 162
- 163
- 164
- 165
- 166
- 167
- 168
- 169
- 170
- 171
- 172
- 173
- 174
- 175
- 176
- 177
- 178
- 179
- 180
- 181
- 182
- 183
- 184
- 185
- 186
- 187
- 188
- 189
- 190
- 191
- 192
- 193