изведал…

Я слушаю и не верю ему, — он человек робкий, на людях ведет себя подхалимом, а когда говорит с приказчиком завода, то у него дрожат ноги и голос ласково взвизгивает. Он мужчина ленивый, как буйвол, неустанно рассуждающий и чрезвычайно волосат; его плоское курносое лицо — в шерстяной маске песочного цвета, из широких, точно у верблюда, ноздрей торчат рыжие шерстинки, из ушей — тоже, голая, медная от загара грудь заросла, как у медведя, даже на суставах пальцев растут густые кустики волос. Ноги у него кривые, портновские, руки — длинны и толсты, как ноги; ему, должно быть, очень удобно ходить на четвереньках.

Но это очень добродушный, очень смирный зверь; когда товарищи бьют его за лень и ротозейство, он, перекатываясь бочонком под ногами у них, только просит, не сердясь и не жалуясь:

— Да будя, братцы, будя! Ну, побили, ну и ладно… Его лысая голова туго повязана красным; издали кажется, что череп его лишен кожи.

— А в жизни я—пустой человек, — справедливо говорит он, не интересуясь, слушаю ли я его. — Пустой, как бубен, ударят — отвечаю, не трогают — молчу…

Он как будто бредит, я тоже в полусне. Над нами очень синее небо, вокруг — зеленоватое море, как будто и под нами небо. А мы, на атласном куске отмели, висим в бездонной пустоте, точно па самолете-ковре.

Но ковер-самолет неподвижен. И в душе тоже всё неподвижно.

Версты за полторы впереди такая же отмель, как наша; ее было бы не видно в массе расплавленного, горячо сверкающего стекла, но по ней ходит темная фигура, будто плавая в воздухе. Это — наш третий товарищ, какой-то восточный человек, перс или армянин из Персии, его зовут Изет. По-русски он почти не говорит, но прекрасно понимает всё, что ему приказывают, — очень удобный человек.

Нас, троих, послали с завода на отмель, чтобы снять с нее оставленные утром снасти, но Баринову и мне лень было ехать так далеко по жаре, мы залегли на ближайшую к берегу мель, а Изету приказали ехать за снастью; послушный, как смирная лошадь, он поехал.

— Мне сорок пять годов минуло, — бредит Баринов, потягиваясь, — я столько всякой всячины видал, что иному губернатору и то хватит. А спроси меня — к чему все? Так я тебе этого не скажу. Томаша одна. А ты говоришь — народ…

Не на тем остановиться глазу в этой сверкающей пустоте; мозг растекается в ней, точно клок белой пены на теплой воде моря. И думать не о чем.

Баринов? То, что он говорит, я уже слышал от него и от других. Все эти размышления о жизни только мертвят ее, вызывая в сердце досаду и тоску.

Если, закрыв глаза, пролежать несколько минут неподвижно, то в каждом мускуле тела, в каждой точке его, начинаешь чувствовать неприятное расширение, таяние и как будто погружаешься в горячую бездонную пропасть. Так, должно быть, чувствует себя маленький кусочек крутого теста, брошенный в котел нагретой воды.

Надув седые щеки, противно кричит старая чайка, две подруги косятся на нее злыми глазами и, тяжело расправив крылья, медленно летят в море, — их отражения влачатся по воде, как два лоскута шёлка.

Там, в воздухе, над водою возится толстый, круглый Изет, подталкивая к лодке бочку.

— У нас, на селе, был писарь Колобашкин, — рассказывает Баринов сам себе, — добрый человек, хоша заливной пьяница, Так он, бывало, говорил: «Надобно жить всем одинаково. Порите, говорит, мужики, друг друга чаще, когда все перепоретесь и будет вам друг дружку стыдно, начнете вы дружнее жить. Надо, говорит, всем в одном жить, хоть в стыде, лишь бы единодушно. А когда всякая
страница 190
Горький М.   По Руси