безысходности своей — сознание власти! — Если бы поэт уже не сказал этого о Боге, я бы сказала это о самом поэте: тот —

…кому ничто не мелко…

Земные приметы, его гениальное «Великий Бог Деталей»:

…Ты спросишь, кто велит,
Чтоб август был велик,
Кому ничто не мелко,
Кто погружен в отделку
Кленового листа,
И с дней Экклезиаста
Не покидал поста
За теской алебастра?

Ты спросишь, кто велит,
Чтоб губы астр и далий
Сентябрьские — страдали?
Чтоб мелкий лист ракит
С седых кариатид
Слетел на сырость плит
Осенних госпиталей?
Ты спросишь, кто велит?

— Всесильный Бог деталей,
Всесильный Бог любви,
Ягайлов и Ядвиг…

У Пастернака нет вопросов: только ответы. «Если я так ответил, кто-то где-то очевидно об этом спросил, может быть я сам во сне, прошлой ночью, а может быть еще только в завтрашнем сне спрошу…» Вся книга — утверждение, за всех и за всё. Есмь! И — как мало о себе в упор! Себя не помнящий…


О Пастернаке и мысли. Думает? Нет. Есть мысль? Да. Но вне его волевого жеста: это она в нем работает, роет подземные ходы, и вдруг — световым взрывом — наружу. Откровение. Озарение. (Изнутри.)

…Но мы умрем со спертостью
Тех розысков в груди…

В этом двустишии может быть главная трагедия всей пастернаковской породы: невозможность растратить: приход трагически превышает расход:

И сады, и пруды, и ограды,
И кипящее белыми воплями
Мирозданье — лишь страсти разряды,
Человеческим сердцем накопленной…

И, беспомощней и проще:

Куда мне радость деть свою?
В стихи? В графленую осьмину?

(А еще говорят: нищие духом!)

…Будто в этот час пора
Разлететься всем пружинам.

Где? В каких местах? В каком
Дико мыслящемся крае?
Знаю только: в сушь и в гром.
Перед грозой, в июле, — знаю.

(Не взрыв?)

Как в неге прояснялась мысль!
Безукоризненно. Как стон.
Как пеной, в полночь, с трех сторон
Внезапно озаренный мыс.

(Не озарение?)


И — последнее —

Как усыпительна жизнь.
Как откровенья бессонны!

— Пастернак, когда вы спите?


Кончаю. В отчаянии. Ничего не сказала. Ничего — ни о чем — ибо передо мной: Жизнь, и я таких слов не знаю.

…И только ветру связать,
Что ломится в жизнь, и ломается в призме.
И радо играть в слезах…

Это не отзыв: попытка выхода, чтобы не захлебнуться. Единственный современник, на которого мне не хватило грудной клетки.


Так о современниках не пишут. Каюсь. Исключительно ревность Ремесла, дабы не уступить через какое-нибудь пятидесятилетие первому бойкому перу — этого кровного своего славословья.


Господа, эта книга — для всех. И надо, чтоб ее все знали. Эта книга для душ то, что Маяковский для тел: разряжение в действии. Не только целебна — как те его сонные травы — чудотворна.


Только доверчиво, не сопротивляясь, в полной кротости: или снесет или спасет! Простое чудо доверия: деревом, псом, ребенком в дождь!


— И никто не захочет стреляться, и никто не захочет расстреливать…

…И вдруг пахнуло выпиской
Из тысячи больниц!

Берлин, 3–7 июля 1922



КЕДР

АПОЛОГИЯ

(О книге кн. С. Волконского «Родина»)

Подходить к книге кн. Волконского «Родина», как к явлению литературному — слишком малая мера. Эта книга прежде всего — летопись. И не потому, что он пишет о «летах мира сего», — кто не писал воспоминаний? Основная особенность летописи — то освещение изнутри внешних событий, тот вопрос, который она им ставит, тот ответ, который из них слышит. Летописец
страница 10
Цветаева М.И.   Статьи, эссе