старику, уплатить старый долг, долг крови…

Но нет! ничто не помешает. Он решил и дождётся свого, хотя бы ему нужно было для этого неделю пролежать тут, в камнях, над пропастью и узкой тропинкой, лентой окаймившей её крутой край. Когда тот, проклятый, поедет по ней в горы, он, старик, крепко сожмёт в руках своё доброе ружьё и пустит ему в левый бок, прямо в сердце, одну пулю. Этого достаточно, чтобы тот упал с лошади в пропасть, и ни одной кости не останется целой от дьявола.

Романоз Гватуа! Старик Максим представил себе, как крикнет этот Гватуа, убийца его сына, как он закинет голову назад и полетит в пропасть… непременно полетит — тропинка так узка здесь! Он радостно улыбнулся и стал снова пристально смотреть вниз сквозь колыхавшуюся дымку вечерней мглы. Там из саклей выходили люди, такие маленькие, смешные, и один за одним шли к церкви, убедительно громко звавшей их.

А река всё шипела, и тьма, сгущаясь над ней, едва позволяла сквозь свои волны видеть её серебряную ленту. Старый Максим последил за ней глазами, пока она не потерялась среди камней, и, сняв шапку, стал на колени.

— Господи! — сказал он вполголоса. — Ты знаешь, зачем я пришёл сюда, и я это знаю. Не мешай мне, господи! Что должно быть, то будет, и помоги мне, коли милость твоя со мной! Ты ведь знаешь и то, как я любил своего сына, молодца Вано, и ты видел, как он лежал на земле весь в крови, а я плакал над ним, а разбойник Романоз убежал в горы с тем кинжалом, которым зарезал моего сына. Ты видел всё это и не мешал никому!

Не мешай же и теперь мне, господи! Ты справедлив, и всегда будешь справедлив; и когда я, старик, приду к тебе, — это уж скоро, — ты осудишь меня, как справедливый!

Завтра праздник твой — и ты прости меня!

И он, постояв ещё немного на коленях, надел папаху, взял в руки ружьё и снова стал пристально смотреть вниз. Над ущельем вспыхивали одна за другой звёзды; небо опускалось ниже и принимало мягкий, бархатный колорит; из-за покрытых снегом горных гребней выплывала луна, и они блестели голубым серебром; крепкий кизиль тихо шептался ветками с ветром; звон умолк; последний удар колокола долго плавал по ущелью, ища места, где бы умереть; хмурые скалы отталкивали его, и он, наконец, пропал, потерявшись в изгибах и трещинах гор. Кто-то внизу заиграл на чангури; кто-то тоскливо и ласково запел… и в уши старого Максима вливались то нежные трели металлических струн, то тихие просьбы и жалобы певца. Он пел мягким и гибким голосом о чём-то, чего ему было так жалко, что он потерял, и плакал, и просил отдать ему. Он пел о своём молодом сердце, изъеденном скорбью и болью, — а струны дрожали и пели с ним вместе, то вторя ему еле слышно, то покрывая его громким, страстным звоном. Там, внизу, стало уж так темно, что не видно было ни ленты реки, ни бледно-серых пятен саклей на тёмно-коричневом фоне скал, — ничего, кроме двух жёлто-красных огней, испуганно дрожавших глубоко во мраке.

Старый Максим, выдвинувшись из-за камней, приподнялся на руках и, задерживая дыхание, стал слушать.

— Это он поёт! Это его голос, лисий, хитрый голос; он мягчит души тех, кто слышит его переливы и выкрики, а потом становится сух и остр, как звук удара кинжала о кинжал. Это он, Гватуа, поёт. Скоро ли ты пойдёшь? скоро ли ты пойдёшь, проклятый?! — шептал Максим и скрипел зубами, напрягая зрение и стараясь сквозь мглу различить извивы тропинки, по которой ходят из деревни туда — кверху.

Там — внизу — перестали петь и играть. Песня оборвалась на половине; последняя нота её
страница 58
Горький М.   Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894