преступника тем же порядком, каким всегда уводят из суда преступников… Вот и весь роман.



Об одном поэте

Был поэт, который умер от нужды, не написав ни одной строчки и поэтому не успев запятнать своей чистой души ни тайным, ни явным презрением к людям, ни поклонением самому себе, ни жадным желанием славы и ничем из того, что вытравляет из душ поэтов то божественное, которое даёт им право на внимание людей.

Был такой поэт однажды, поверьте мне, он был, — и я хочу рассказать о том, что помешало ему жить и сделаться известным вам.

Он жил на чердаке в кривой и грязной улице, крайней улице большого города, и из его окна весь город был виден ему, неуклюжий, шероховатый, в ясные, солнечные дни казавшийся сверху разжиревшей черепахой, шумной и грязной, радующейся тому, что с неба так много падает на её спину солнца.

Он не любил этого города, хотя и жалел его. У него была своя страна, где он настроил иных городов и заселил их людьми иными, чем в этом и во всех других городах земли… Это была беспредельная страна фантазии, где так легко можно заплутаться и где ещё легче потерять силу сердца и ума.

Как большинство поэтов, в молодости мой поэт полагал, что этот город, развернувшийся у его ног, живёт не той жизнью, которой нужно жить, чтоб быть достойным счастия, и, полагая так, он считал себя призванным указать истинные пути к счастью, осветив тьму жизни лучами своего вдохновения и смыв с сердец людей копоть низменных желаний соком нервов своих…

Тихими ночами он сидел у окна и, вслушиваясь в глухой шум борьбы за право жить, долетавший из города до его ушей и уплывавший в кроткое небо, задумчиво раскинувшее свой бархатный полог, расшитый золотыми узорами звёзд, над землёй, утомлённой бешеной нервностью истекшего дня, — вслушиваясь, он грустно качал головой, потому что сух был этот шум и не слышно было в нём кротких нот, ласкающих сердце надеждой на лучшее будущее.

И тогда он брал перо и писал, изливая на бумагу свою любовь и своё негодование, свои укоры и свои похвалы, всё то, чем полно было его сердце… Но всякий раз, как иссякало вдохновение и он читал только что созданное, — глубокая скорбь проникала в его сердце, в то сердце, которое ещё так недавно было полно страстного желания делать жизнь. То, что было написано тут, на бумаге, было очень мало похоже на то, что кипело в душе; вместо могучих мыслей явились холодные, всем знакомые слова, их уже не раз слыхали люди, и вместо новых идей — старые туманные фразы и намёки…

И тогда он плакал и негодовал, роптал и вновь принимался писать, тихо смеясь над тем, кто первый назвал муки творчества сладкими муками.

Так он жил, мой поэт, до поры, пока с ним не произошло то, о чём я хочу рассказать.

Однажды в лунную ночь, когда он, полный жажды новых слов, сидел у окна и смотрел на город, уснувший внизу, и в небо над ним, пышно горевшее живыми лучами трепетно сверкавших звёзд, и весёлых, и задумчивых, — в эту ночь пред его утомлёнными созерцанием глазами мелькнуло нечто прозрачное, как тень, и неуловимое, как сон, мелькнуло, — и голос, который слышало только его сердце, сказал ему тихо, но звучно: «Слушай!»

Он не смутился, ибо и раньше с ним говорили тайные голоса, — он не смутился и слушал всем существом своим:

— Мы музы, здесь нас три, и с нами прилетели миллионы слов, нужных тебе…

Я — первая из всех. Мои слова холодны и красивы, как куски мрамора; это из моих слов создаются вечные творения, которыми могут наслаждаться только избранные умы и сердца. Ты знаешь, только
страница 171
Горький М.   Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894