день, и два, и три. «А может, Арефий говорил одну чушь? ведь он сумасшедший… Всегда он был сумасшедший?..»

Панька долго неподвижно сидел в своём углу и думал об Арефии, о море и всё возвращался к вопросу — куда же, наконец, его понесёт? что будет с ним завтра?..

Его разбудил от дум внятный шёпот. Очевидно, предполагая, что он спит, супруги разговаривали за пологом кровати о нём.

— Об укладке спрашивал… — говорила Марья.

— Ну?!. — тревожно спросил Михайло.

— Где, говорит, укладка?

— Ах, дьяволёнок!.. — удивлённым шёпотом произнёс Михайло. — Как нам быть-то с ним? Скорее бы к Савельичу-то его надо. Видно, он знает, что в укладке-то деньжата были. Ты бы, Марья, свела его завтра.

— Ну, заёрзал!.. завтра!.. заторопился! испугался, индюк!.. Чего больно боязно?

— Всё-таки, знаешь, вдруг он спросит «а деньги тут были?» а? Как тогда говорить?

— Ду-убина!.. — сардонически протянула тётка Марья, и затем их шёпот понизился, так что Панька не мог уже ничего разобрать в нём.

Этот разговор не создал в нём никаких новых чувств к супругам, хотя он понял, конечно, что они его собирались обворовать. Но к этому он отнёсся вполне равнодушно, отчасти потому, что неясно представлял себе могущество денег, больше же потому, что не способен был думать о чём-либо ином, кроме печальной доли Арефия и того таинственного «завтра», которое скрывало от него дальнейшую жизнь.

К супругам он относился всегда очень неприязненно, а сегодняшний день усилил в нём эту неприязнь ещё чем-то новым, тоже далеко не лестным для супругов. Он знал, что с ними ему долго иметь дело не придётся, ибо не чувствовал себя способным вытерпеть их общество ещё один день, да и понимал, что сам он им неприятен и не нужен.

Теперь, когда они храпели вперегонку друг с другом, они казались ему ещё более неприятными, чем во время бодрствования. Он, сидя в своём углу, слушал их храп и, покачиваясь из стороны в сторону, думал свою неотступную думу об завтра, не умея даже представить себе, каким оно может быть…

Но вот за пологом завозились, раздались зевки и кряхтенье, и Михайло, с всклокоченной головой и измятым лицом, грузно выкатился в комнату.

— Спишь? — обратился он к Паньке.

— Нет! — ответил тот.

— А ребята мои приходили?

— Нет, — односложно повторил Панька.

— Нет да нет — вот и весь ответ! Н-ну, должно, к тётке в слободу ушли.

Поставить ин самовар, а то на дежурство скоро.

И он ушёл в коридор ставить самовар.

За ним вылезла Марья. Молча посмотрев на Паньку, она стала чесать себе голову.

Панька смотрел на её густые каштановые косы и думал — какая она молодая, ни одного седого волоса нет… А вот Арефий так был очень сед…

— Ну, что ж ты, Панька, думаешь? как теперь тебе жить на свете? — вдруг спросила Марья, повёртываясь к Паньке в фас и строя гримасы, оттого что гребень, не расчёсывая волос, рвал их.

— Не знаю! — мотнул головой Панька.

— Та-ак!.. — протянула Марья. — А кому об этом знать надо? Тебе, огарок, тебе!..

Она вздохнула и замолкла. Панька тоже молчал. Молчали до той поры, пока Михайло не внёс кипящего самовара и не сел за стол. Пили некоторое время тоже молча.

— Ну, парень! — начала Марья, наливая себе третью чашку чая, уже успевшая вспотеть и расстегнуть себе две верхние пуговицы кофты. — Теперь ты слушай, да помни!

— и, проговорив это торжественным тоном, она внушительно помолчала ещё немного.

— Сведу я тебя завтра к знакомому сапожнику и отдам ему тебя в мальчики. Живи, не дури, работай, учись, слушайся
страница 128
Горький М.   Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894