глазками монгола толкает её локтем в бок, сипло и лениво говоря:
— Бросил он тебя. Только ты его и видела…
— Да-а, — задумчиво тянет Конёв, разбираясь в своей котомке. — Теперь баб очень просто покидают, ни к чему они в этом годе, нипочём…
Баба морщится, испуганно мигая, растягивает рот, — её подруга говорит бойко и внятно:
— А ты не слушай их, озорников…
Она постарше лет на пять, и лицо у неё не обычное: большие тёмные глаза всё время играют, почти каждую минуту меняя выражение: то они пристально и серьёзно смотрят куда-то вдоль станичной улицы и в степь, где летает ветер, вдруг торопливо начинают искать чего-то на лицах людей, потом тревожно прищурятся, по красивым губам пробежит улыбка, — женщина, опустив голову, прячет лицо, а когда вновь поднимает его — глаза у неё новые: сердито расширены, между тонких бровей лежит угловатая складка, запёкшиеся губы аккуратного рта плотно и упрямо сжаты, она шумно, как лошадь, втягивает воздух тонкими ноздрями прямого носа.
В ней чувствуется что-то не крестьянское: из-под синей юбки высунулись потрескавшиеся ступни ног — это не деревенские растоптанные ноги, подъём их высок, заметно, что они привыкли к башмакам. Она чинит голубую с белыми горошинами кофту, и видно, что работать иглой привычно ей, — небольшие загорелые руки мелькают над измятой материей ловко и быстро. Ветер хочет вырвать шитьё из этих рук и не может. Сидит она согнувшись, в прореху холщовой рубахи я вижу небольшую крепкую грудь, — грудь девушки, но оттянутый сосок говорит, что предо мною — женщина, кормившая ребёнка. Среди этих людей она — точно кусок меди в куче обломков старого, изъеденного ржавчиной железа.
Большинство людей, среди которых я иду по земле, — не то восходя, не то опускаясь куда-то, — серо, как пыль, мучительно поражает своей ненужностью. Не за что ухватиться в человеке, чтобы открыть его, заглянуть в глубину души, где живут ещё незнакомые мне мысли, неслыханные мною слова. Хочется видеть всю жизнь красивой и гордой, хочется делать её такою, а она всё показывает острые углы, тёмные ямы, жалких, раздавленных, изолгавшихся. Хочется бросить во тьму чужой души маленькую искру своего огня, — бросишь, она бесследно исчезает в немой пустоте…
А эта женщина будит фантазию, заставляя догадываться о её прошлом, и невольно я создаю какую-то сложную историю человеческой жизни, раскрашивая эту жизнь красками своих желаний и надежд. Я знаю, что это ложь, и — знаю — худо будет мне со временем за неё, но — грустно видеть действительность столь уродливой.
Большой рыжий мужик, спрятав глаза, с трудом подыскивая слова, медленно рассказывает голосом густым, как дёготь:
— Ладно-о. Пошли. Дорогой я ему баю — хошь не хошь, Губин, а вор — ты, более некому…
Все «о» рассказчика крепкие, круглые, они катятся, точно колесо тяжёлого воза по тёплой пыли просёлочной дороги.
Скуластый парень неподвижно остановил на молодой бабе в зелёном платке свинцовые белки с мутными, точно у слепого, зрачками, срывает серые былинки, жуёт их, как телёнок, и, засучив рукав рубахи по плечо, сгибает руку в локте, косясь на вздувшийся мускул.
Неожиданно он спрашивает Конёва:
— Хошь — дам раза?
Конёв задумчиво посмотрел на кулак — большой, как пудовая гиря и словно ржавчиной покрытый, — вздохнул и ответил:
— Ты себя по лбу вдарь, может, умней будешь…
Парень смотрит на него сычом, спрашивая:
— А почему я дурак?
— Наличность доказывает…
— Нет, постой, — тяжело поднявшись на колени, придирается парень. — Ты отколь
— Бросил он тебя. Только ты его и видела…
— Да-а, — задумчиво тянет Конёв, разбираясь в своей котомке. — Теперь баб очень просто покидают, ни к чему они в этом годе, нипочём…
Баба морщится, испуганно мигая, растягивает рот, — её подруга говорит бойко и внятно:
— А ты не слушай их, озорников…
Она постарше лет на пять, и лицо у неё не обычное: большие тёмные глаза всё время играют, почти каждую минуту меняя выражение: то они пристально и серьёзно смотрят куда-то вдоль станичной улицы и в степь, где летает ветер, вдруг торопливо начинают искать чего-то на лицах людей, потом тревожно прищурятся, по красивым губам пробежит улыбка, — женщина, опустив голову, прячет лицо, а когда вновь поднимает его — глаза у неё новые: сердито расширены, между тонких бровей лежит угловатая складка, запёкшиеся губы аккуратного рта плотно и упрямо сжаты, она шумно, как лошадь, втягивает воздух тонкими ноздрями прямого носа.
В ней чувствуется что-то не крестьянское: из-под синей юбки высунулись потрескавшиеся ступни ног — это не деревенские растоптанные ноги, подъём их высок, заметно, что они привыкли к башмакам. Она чинит голубую с белыми горошинами кофту, и видно, что работать иглой привычно ей, — небольшие загорелые руки мелькают над измятой материей ловко и быстро. Ветер хочет вырвать шитьё из этих рук и не может. Сидит она согнувшись, в прореху холщовой рубахи я вижу небольшую крепкую грудь, — грудь девушки, но оттянутый сосок говорит, что предо мною — женщина, кормившая ребёнка. Среди этих людей она — точно кусок меди в куче обломков старого, изъеденного ржавчиной железа.
Большинство людей, среди которых я иду по земле, — не то восходя, не то опускаясь куда-то, — серо, как пыль, мучительно поражает своей ненужностью. Не за что ухватиться в человеке, чтобы открыть его, заглянуть в глубину души, где живут ещё незнакомые мне мысли, неслыханные мною слова. Хочется видеть всю жизнь красивой и гордой, хочется делать её такою, а она всё показывает острые углы, тёмные ямы, жалких, раздавленных, изолгавшихся. Хочется бросить во тьму чужой души маленькую искру своего огня, — бросишь, она бесследно исчезает в немой пустоте…
А эта женщина будит фантазию, заставляя догадываться о её прошлом, и невольно я создаю какую-то сложную историю человеческой жизни, раскрашивая эту жизнь красками своих желаний и надежд. Я знаю, что это ложь, и — знаю — худо будет мне со временем за неё, но — грустно видеть действительность столь уродливой.
Большой рыжий мужик, спрятав глаза, с трудом подыскивая слова, медленно рассказывает голосом густым, как дёготь:
— Ладно-о. Пошли. Дорогой я ему баю — хошь не хошь, Губин, а вор — ты, более некому…
Все «о» рассказчика крепкие, круглые, они катятся, точно колесо тяжёлого воза по тёплой пыли просёлочной дороги.
Скуластый парень неподвижно остановил на молодой бабе в зелёном платке свинцовые белки с мутными, точно у слепого, зрачками, срывает серые былинки, жуёт их, как телёнок, и, засучив рукав рубахи по плечо, сгибает руку в локте, косясь на вздувшийся мускул.
Неожиданно он спрашивает Конёва:
— Хошь — дам раза?
Конёв задумчиво посмотрел на кулак — большой, как пудовая гиря и словно ржавчиной покрытый, — вздохнул и ответил:
— Ты себя по лбу вдарь, может, умней будешь…
Парень смотрит на него сычом, спрашивая:
— А почему я дурак?
— Наличность доказывает…
— Нет, постой, — тяжело поднявшись на колени, придирается парень. — Ты отколь
страница 60
Горький М. Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157
- 158
- 159
- 160
- 161
- 162
- 163
- 164
- 165
- 166
- 167
- 168
- 169
- 170
- 171
- 172
- 173
- 174
- 175
- 176
- 177
- 178
- 179
- 180
- 181
- 182
- 183
- 184
- 185
- 186
- 187
- 188
- 189
- 190
- 191
- 192
- 193