рождаются какие-то важные мысли и скоро я услышу особенные слова.

— Я тебе скажу, — пытаясь выпрямить спину, говорит старуха, — был у моего человека между многих недругов один друг, Андрием звали, и когда не стало нам силы жить там, в дедовщине, на Донце, — заторкали, загрызли люди моего, аж до слез и немоты, — то пришел до нас Андрий и говорит: «Не опускать бы тебе, Яков, рук, земля — велика и везде дана человеку. Если здесь люди злы — это они от глупости и тесноты, и ты их за то не суди, живи просто: они — свое, а ты — свое! Тихо живи, а не уступай никому ничего и тогда одолеешь всех».

— Так и мой Василь говаривал часто: они — свое, а мы — свое…

— Ну да, хорошее слово не помрет, где ни скажи его — оно летит по всей земле, как ласточка…

— Это верно, — сказал Юфим, согласно кивая головою. — Это как раз так! Так и говорится: хорошее слово — Христово, а дурное — попово…

Резко вскинув голову, старуха захрипела:

— Не попово, а — твое… Ой, Юфим, седой ты, а говоришь не думая…

Тут вступила Юфимова баба — размахивая руками, точно держа в них решето, она начала торопливо сеять крикливые слова:

— Боже ж мой! Что это за человек? Ни сказать, ни послушать, а только всё лает, как та собака на месяц…

— Ну-у! — протянул Юфим. — Вот, уж начала, эх…

На западе растут и пухнут облака, похожие на сизый дым и кровавое пламя, — кажется, что вот сейчас вся степь вспыхнет. Тихий вечерний ветер гладит ее, хлеб сонно клонится к земле, красноватые волны ходят по степи. А на востоке уже темно и наползает оттуда черная душная ночь.

Из окна хаты над моею головой струится теплый запах покойника — ноздри и седые усы собаки дрожат, глаза, жалобно мигая, косятся на окно. Юфим, глядя в небо, убеждает сам себя:

— Дождя не буде, ни…

— А у вас есть Псалтырь? — спрашиваю я.

— Чего?

— Книга, Псалтырь?

Все молчат.

Всё быстрее идет южная ночь, стирая с земли яркое, точно пыль. Хорошо бы закопаться в душистое сено и уснуть до восхода солнца.

— Мабудь, у Панка есть, — сконфуженно говорит Юфим. — У него аж с малюнкамы…

Потом они, пошептавшись, уходят со двора, а кругленькая старушка говорит мне, вздыхая:

— Пойдите, посмотрите на него, коли хочете…

Голова у нее маленькая, милая, покорно согнутая. Сложив руки на груди, старушка тихо шепчет:

— Пресвятая мати…

Покойник — строг и важен. Его густые седые брови сдвинуты над большим носом глубокой складкой, нос загнут в усы, ввалившиеся глаза прикрыты неплотно, рот тоже полуоткрыт — кажется, что человек этот упрямо думает о чем-то, думы его гневны и вот он сейчас жутко крикнет какое-то особенное, последнее свое слово.

Над головой его горит тонкая свеча, синий дымок пугливо дрожал, сея слабенький свет, и не мог согнать мертвых теней под глазами усопшего и в глубоких морщинах щек. На сером пятне сорочки двумя буграми лежат темные кисти рук; пальцы — кривые, даже и смерть не расправила их. По хате, от окна к двери, струится воздух, насыщенный запахами полыни, мяты, чебреца и тления.

Всё горячее и яснее шёпот старухи; шепчет она и сухо всхлипывает, а за окном, на черном квадрате неба, грозно мигают зарницы, когда в тесную, как гроб, хатку хлынет через окно синий свет — огонь оплывшей свечи словно прячется, улетает, седые волосы на лице умершего блестят, как рыбья чешуя, лицо сурово хмурится.

Шёпот старухи просачивается в грудь, сердцу горько и холодно, в памяти встают — не утоляя скорби — старые важные слова:

«Не рыдай мене, мати, зряща во гробе, восстану бо…»

Этот
страница 103
Горький М.   Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917