аккуратный поручик мог бы целиком войти, как в футляр, в это огромное, пустое тело.

…Воскресенье, вечер. На пожарище красно сверкает битое стекло, лоснятся головни, шумно играют дети, бегают собаки, и ничто ничему не мешает, связанное всё поглощающей тишиною окраины города, пустотой широко развернувшейся степи, прикрытое душным, мутно-синим пологом неба. Кладбище среди этой пустыни — точно остров среди моря.

Вырубов сидит у ворот на лавочке рядом со мною, скосив похотливые глаза влево, где, под окном своего дома, на завалине, расположилась пышная, волоокая кружевница Ежова, истребляя паразитов в темных кудрях восьмилетнего сына своего Петьки Кошкодава. Бойко перебирая привычными к быстрым движениям пальцами, она сочным голосом насмешливо говорит в окно невидимому мужу, торговцу старыми вещами на балчуге:

— Да-а, плешивый чёрт, как же… Взял свою цену, да-а… Тебя бы шандалом этим но калмыцкому носу твоему, — дурак! Свою цену…

Вырубов, вздыхая, лениво поучает меня:

— Воля была дана в ошибку, хотя я отечеству моему — ничтожный слуга, а это мне ясно-понятно! Надобно было бы обратить все помещичьи земли в собственность государеву, — во-от как надобно было сделать! И тогда все бы мужики, мещане — словом говоря — весь народ имел бы единохозяина. Народ не может жить добропорядочно, не зная — чей он? Народ — любовластник, он желает всегда иметь над собой единоруководящую власть. Всякий человек ищет над собою власти…

И, повысив голос, насыщая каждое слово приторной ложью, говорит в сторону соседки:

— Вот, возьмите в пример, — работящая, свободная ото всего женщина…

— Это от чего же я свободна? — отзывается Ежова, с полной готовностью на ссору.

— Я ведь говорю не в осуждение, а в почет тебе, Павушка…

— К телке своей ласкайся!

Откуда-то из-за забора звонко вылетает ядовитый вопрос Диканьки:

— Это кто же — корова?

Вырубов тяжело встает и идет на двор, договаривая:

— Все люди нуждаются в присмотре единовластного ока…

Его племянница и соседка поливают друг друга отборной, звонкой руганью. Вырубов встал в калитку, как в раму, и внимательно слушает, причмокивая, приклонив ухо в сторону Ежовой. Диканька кричит:

— А по-моему, а по-моему..

— Ты меня помоями твоими Не угощай, — на всю улицу откликается зубастая Павла.

…Поручик Хорват выдул из мундштука окурок, искоса взглянул на меня и неприязненно, показалось мне, шевельнул толстыми усами:

— О чем, смею спросить, мечтаете?

— Хотелось понять вас…

— Это — нетрудно, — сказал он, сняв шляпу и помахивая ею в лицо свое. — Это — в двух словах. Все дело в том, что у нас нет уважения ни к себе, ни к людям, — вы замечаете? Ага? То-то-с!..

Его глаза снова помолодели, прояснились, он схватил меня за руку крепкими, приятно горячими пальцами.

— А — отчего? Очень проста; как я буду уважать себя, где я научусь тому, чего нет, понимаете — нет!

Он придвинулся еще ближе ко мне и вполголоса сообщил секретно:

— У нас, на Руси, никто не знает, зачем он. Родился, жил, помер — как все! Но — зачем?

Поручик снова возбуждался: краснело лицо, и нервные движения рук стали ненужно быстры.

— Всё это потому, государь мой, что нами — частью забыта, частью не понята, в главном же — скрывается от нас работа человека, так-то-с! И у меня есть идея… то есть — проект, да — проект… это в двух словах!

— Нн-о-у… нн-о-у, — докучно растекалось над могилами холодное пение маленького колокола.

— Представьте, что каждый город, село, каждое скопление людей ведет запись
страница 45
Горький М.   Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917