растерянно и угрюмо топтались на одном месте, невольно сбиваясь в тесную кучу, а парень надорванно говорил, болтая головою:
— Уснуть бы мне лет на десять! Всё пытаю себя, не знаю — виноват али нет? Ночью вон этого человека ударил поленом… Иду, спит неприятный человек, дай, думаю, ударю — могу? Ударил! Виноват, значит? А? И обо всем думаю — могу али нет? Пропал я!..
Должно быть, окончательно истомившись, он перевалился с колен на корточки, потом лег на бок, схватил голову руками и сказал последние слова:
— Убили бы меня сразу…
Было тихо. Все стояли понурившись, молча, все стали как-то серее, мельче и похожи друг на друга. Было очень тяжело, как будто в грудь ударило большим и мягким — глыбой сырой, вязкой земли. Потом кто-то сказал смущенно, негромко и дружески:
— Мы, брат милой, тебе не судьи…
Кто-то тихонько добавил:
— Сами, может, не лучше…
— Пожалеть — можем, а судить — нет! Пожалеть Тебя — это можно! А боле ничего…
Мужик в чапане сказал звонко и торжествуя:
— Пусть господь судит, а люди — будет!
Еще один человек отошел прочь, говоря кому-то:
— Вот и разбери тут! А судья — он сразу, по книге — виноват, не виноват…
— Абы скорей мимо прошло…
— Всё торопимся, а — куда?
— То-то и оно.
Откуда-то выдвинулась чернобровая женщина; спустив шаль с головы на плечи, она заправила тронутые сединою волосы под синий, выгоревший платок, деловито подогнув подол юбки, села рядом с парнем, заслонив сто от людей дородной своею фигурой, и, приподняв мягкое лицо, сказала ласково, но владычно:
— Уйти бы вам отсюдова…
Ее послушались, побрели прочь; большой мужик, уходи, говорил:
— Вот — на мое вышло! Совесть-то объявилась…
Но сказал он, эти слова без удовольствия, задумчиво и скучно.
Красноносый старичок шел малой тенью сзади его, открыв табакерку, он смотрел в нее мокрыми глазами и, не торопясь, сеял по пути свои слова:
— А иной раз и совестью играет человек, он тоже шельма ведь, человек-от! Выставит ее, совесть, поперед всех хитростей своих, всех планчиков-затеек, да тем и попрячет их в дымке словесном. Зна-аем! Люди заглядятся — эко, мол, сколь жарко душа горит, а он им той порой кою руку на сердце, кою — в карман…
Любитель поговорок широко распахнул чапан, спрятал под него руки и бойко пояснил:
— Стало быть: верю — всякому зверю, н лисе, и ежу, а шабру — погожу?
— В этом роде, почтенный! Уж очень исказился народишко…
— Н-да… нестройно растет…
— Тесно, братцы! — загудел большой мужик. — Некуда расти-то! Тесно же!
— И растем оттого в ус да в бороду, в сук да в болону…
Старик внимательно оглядел мужика, согласился:
— Тесновато!
Потом сунул в нос щепоть табаку и, остановись, закинул голову в ожидании, когда придет время чихнуть. Не дождался и, сильно выдохнув ртом воздух, сказал, вновь измерив мужика глазами:
— А надолго ты сделан, дядя!
Мужик спокойно кивнул головой:
— Хватит еще…
Впереди уже видно Казань, главы церквей и мечетей в голубом небе, как бутоны странных цветов. Серая стена кремля опоясывает их. И выше всех церквей — грустная башня Сумбеки.
Здесь мне сходить на берег.
Я еще раз заглянул на корму парохода: чернобровая женщина разламывала над коленями сухую пшеничную лепешку, — разламывала и говорила:
— Чайку попьем! Мне с тобой — до Чистополя.
Парень притулился к ней и задумчиво смотрел на ее большие руки, мягкие, но, видимо, сильные, привычные к простой работе.
Он бормотал:
— Замаяли меня…
— Кто?
— Люди разные. Боюсь я
— Уснуть бы мне лет на десять! Всё пытаю себя, не знаю — виноват али нет? Ночью вон этого человека ударил поленом… Иду, спит неприятный человек, дай, думаю, ударю — могу? Ударил! Виноват, значит? А? И обо всем думаю — могу али нет? Пропал я!..
Должно быть, окончательно истомившись, он перевалился с колен на корточки, потом лег на бок, схватил голову руками и сказал последние слова:
— Убили бы меня сразу…
Было тихо. Все стояли понурившись, молча, все стали как-то серее, мельче и похожи друг на друга. Было очень тяжело, как будто в грудь ударило большим и мягким — глыбой сырой, вязкой земли. Потом кто-то сказал смущенно, негромко и дружески:
— Мы, брат милой, тебе не судьи…
Кто-то тихонько добавил:
— Сами, может, не лучше…
— Пожалеть — можем, а судить — нет! Пожалеть Тебя — это можно! А боле ничего…
Мужик в чапане сказал звонко и торжествуя:
— Пусть господь судит, а люди — будет!
Еще один человек отошел прочь, говоря кому-то:
— Вот и разбери тут! А судья — он сразу, по книге — виноват, не виноват…
— Абы скорей мимо прошло…
— Всё торопимся, а — куда?
— То-то и оно.
Откуда-то выдвинулась чернобровая женщина; спустив шаль с головы на плечи, она заправила тронутые сединою волосы под синий, выгоревший платок, деловито подогнув подол юбки, села рядом с парнем, заслонив сто от людей дородной своею фигурой, и, приподняв мягкое лицо, сказала ласково, но владычно:
— Уйти бы вам отсюдова…
Ее послушались, побрели прочь; большой мужик, уходи, говорил:
— Вот — на мое вышло! Совесть-то объявилась…
Но сказал он, эти слова без удовольствия, задумчиво и скучно.
Красноносый старичок шел малой тенью сзади его, открыв табакерку, он смотрел в нее мокрыми глазами и, не торопясь, сеял по пути свои слова:
— А иной раз и совестью играет человек, он тоже шельма ведь, человек-от! Выставит ее, совесть, поперед всех хитростей своих, всех планчиков-затеек, да тем и попрячет их в дымке словесном. Зна-аем! Люди заглядятся — эко, мол, сколь жарко душа горит, а он им той порой кою руку на сердце, кою — в карман…
Любитель поговорок широко распахнул чапан, спрятал под него руки и бойко пояснил:
— Стало быть: верю — всякому зверю, н лисе, и ежу, а шабру — погожу?
— В этом роде, почтенный! Уж очень исказился народишко…
— Н-да… нестройно растет…
— Тесно, братцы! — загудел большой мужик. — Некуда расти-то! Тесно же!
— И растем оттого в ус да в бороду, в сук да в болону…
Старик внимательно оглядел мужика, согласился:
— Тесновато!
Потом сунул в нос щепоть табаку и, остановись, закинул голову в ожидании, когда придет время чихнуть. Не дождался и, сильно выдохнув ртом воздух, сказал, вновь измерив мужика глазами:
— А надолго ты сделан, дядя!
Мужик спокойно кивнул головой:
— Хватит еще…
Впереди уже видно Казань, главы церквей и мечетей в голубом небе, как бутоны странных цветов. Серая стена кремля опоясывает их. И выше всех церквей — грустная башня Сумбеки.
Здесь мне сходить на берег.
Я еще раз заглянул на корму парохода: чернобровая женщина разламывала над коленями сухую пшеничную лепешку, — разламывала и говорила:
— Чайку попьем! Мне с тобой — до Чистополя.
Парень притулился к ней и задумчиво смотрел на ее большие руки, мягкие, но, видимо, сильные, привычные к простой работе.
Он бормотал:
— Замаяли меня…
— Кто?
— Люди разные. Боюсь я
страница 57
Горький М. Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153
- 154
- 155
- 156
- 157
- 158
- 159
- 160
- 161
- 162
- 163
- 164
- 165
- 166
- 167
- 168
- 169
- 170
- 171
- 172
- 173
- 174
- 175
- 176
- 177
- 178
- 179
- 180
- 181
- 182
- 183
- 184
- 185
- 186
- 187
- 188
- 189
- 190
- 191
- 192
- 193