взорами хорошеющих краснея хоро-шеек, подымающих резвые лица над синим озером, среди тусклых облак лебяжьего пуха и вселеннеющих росинок росянок.

В мыслезёмных воздушных телах сущих возникали каменные взоры и взгляды, а высеченные из некоего изначального мирня мировые тела трубящих мирязей свивались в двувзглядный взор и медленно опускались на дно морское.

Ах, эти звучащие мысли и рокот сих струн! Кем вы повешены на то место, откуда я взял вас? Вы, высокие струны от звезд к камням и рощам. Качались мысловыми верхушками прекрасные грезоги. Синь, ветер и песнь, и ночная тишина, и ночная вышина струн, оттуда сюда, как копья времен, как стража усталого ропота, как воины с зовом оттуда сюда!

Гордо-тяжкий пролетал мирёл, пустотовея орлино согнутым клювом. Кто мирланье нашел перо, кто мирланьих услышал веяние крыл, кто мирланий услышал зов, тот изменился. Травы сжигает воля «сюда!» и клекот.

Лелеет себя и игры малая жизнь на листьях купавы. Подымая белые пухлые губы и хохоча, брюхан водяной тешится, сдувая пыль с водяной зеленой яри, хватаясь за ребра.

О, юноша пастушонок в белом, играющий в мирель! В белых своих лаптях и белых одеждах. Звонная песнь зво-натой свирели.

И слезатый Белун. И смехчеустые лешие с звонкосмехот-ливыми копытами. Они натягивают с чела волос и играют, как на гуслях, конским копытом, резвари и шалуны.

Ветхим временем текут волосы Белуна. Но сияют еще не постарелые глаза.

Грозные, прекрасные, неподвижные губы. Как дальнее озеро, слеза остановилась на косматых величественных кудрях на груди. Не озеро ли в лесу под синим последождичным небом?.. Величие — родственник слез.

Так играл пастушонок. Лесини свисали вниз острыми грудями, так что их неопытный взор мог бы принять за осиные гнезда, вникая в смысл песни.

И жители недальнего села несли в зеленючие недра свои взоры, мелькая белючим и синючим одежды, обмениваясь таинственным священным шепотом. После оставляли одежды синеть и белеть.

Так пел пастушонок-свирельщик, не отымая свирель,

свитую из золотых кругов и лиц.

Стала веще-старикатой даль, прекрасной и чистой дня тишина. Стала взоровитой чаша. И ворковали без умолку, реяли и падали в высь и в низ умрутные скоро голуби желаний. Кора стволов искрится глазами. Течет смола желаний.

Так пел он. Ужасокрыл смирился, улетая.

Будучи руном мировых письмен стояла людиня, заклиная кого-то опрокинутыми в небо взорами, молящаяся, мужественная и строгая.

Так пел отрок.

Голубые взоры Белуна подернулись влагой.

И отнял свирель отрок. Упал к стволу дуба.

И свирель поднял липорукий леший и тоже запел.

Я был еще молодой леший, я был Городецким, у меня вился по хребту буйный волос, когда я услышал голос.

Мы подходили под благословение к каждому пруту, когда я услышал голос, увидел руку.

Нет, не стоит того, чтобы привести ее всей. Не стоит!

Усмехнулся седым усом старый Белун, и вспомнил о ком-то отрок.

Рассмеялись весенними устами лесини и усмехнулись ему древини. Так пел леший.

Идутные идут, могутные могут. Смехутные смеются.

А мирязи слетались и завивались девиннопёрыми крыла-ми начать молчать в голубизновую звучаль. И в страдоче немолей была слышна вся прелесть звуков. Ах, каждый стержень опахала кончался ясным лицом.

Молчаль была оплетена небесочеством, и была их голубизна сильна, как железо или серебро.

Текло вниз молчание, как немотоструйный волос.

Одеты холодом слезоруслянные щеки. Сомкнуты сжатые уста. Строгие глаза. Голубями слеплены жерди. Верейная
страница 20
Маяковский В. В.   Пощечина общественному вкусу