искать награды, а потом уж в публику или к Андрею Александровичу. И это единственный знак дружбы, который только и могу дать за то, что 20 лет принадлежу, так сказать, к вашему семейству. Лишним считаю напоминать о Вас, друг мой Юнинька: Вы нераздельны у меня в мыслях с Майковыми; я беспрестанно Вас тасую с Аполлоном, Стариком, дядюшкой, тетушкой; если ошибкой попадется Кашкаров, так я быстро выкидываю его, как гадальщицы выкидывают пикового валета или другую негодную карту, раскладывая игру на столе. Иногда позволяю себе помечтать: будто я с толстой тетрадью вхожу к вам и Николай Аполлонович обрадовался почти так же, как тогда, когда поймал леща. К сожалению, радоваться нечему. Тетрадь действительно толстая, но из нее наберется так немного путного, и то вяло, без огня, без фантазии, без поэзии. Не подумайте, чтоб я скромничал, это не моя добродетель. Я хотел послать кое-что в "Отечественные записки", да прошу переписать! Нет, уж пожелайте, чтоб сам приехал. Меня пугает одна мысль. Может быть, вам совсем не до того, не до меня, может быть, вас поглотили семейные обязанности, которые, конечно, расплодились вместе с детьми. Ну все-таки пожелайте, чтоб воротился: дети ваши не найдут такого друга себе, как я. В самом деле, мне здесь нечего делать. Теперь в Японию ходить нельзя, да и незачем больше. Наши укрепляются здесь, строят батареи, готовятся драться: смотрите, Евгения Петровна, остерегайтесь сказать что-нибудь при этом. Помните, Вы сказали: "Вот если б Вам предложили, Иван Александрович, ехать кругом света, то-то бы рассердились", - и я поехал. Вот молвите только: "Пойдете Вы драться с англичанами, как не так", - и посмотрите, если я первый не полезу к пушке. Не берите же еще греха на душу, скажите лучше: "А чего доброго Иван Александрович, пожалуй, сунется и в сражение", - и я струшу. Странно? Ну да ведь уж это дело решенное, что Вы меня не понимали никогда, это подтвердит и Николай Аполлонович, и Аполлон, и Старик, а особенно Льховский.

Мне надо бы воротиться уж и потому, что меня до крайности утомило путешествие. Je fais un mauvais ркве,2 а не путешествую, и уж давно. Мне всё казалось в Петербурге, что я нигде не был, ничего не видал, оттого и скучаю, что о природе знаю по книгам. "Дай-ко, мол, сам посмотрю, так авось-либо". И поехал не в Германию, не в Италию, а взял крайности. Евгения Петровна удалила меня в другое полушарие, и что ж? У меня усилился только геморрой от недостатка движения на корабле да выросло такое брюхо, что я одним этим мог бы сделаться достопримечательностию какого-нибудь губернского города. Я знаю, что такое эти тропики с своим небом и Крестом, эти бананы, пальмы да ананасы у себя дома, вся эта аристократия природы и плебеи ее - негры, малайцы, индейцы etc. Дальше уж мне и не хочется, в Америку например, потому что по трем известным легко сыскать четвертое неизвестное. Будет ли мне веселее в Петербурге - не думаю: боюсь, напротив, что приеду и места нигде не найду, кроме, однако ж, места столоначальника, которое министр обещал оставить за мной. Пуще всего утомительно своим однообразием плавание. Да и притом никак нельзя изолироваться от свежих и крепких ветров, от холода и зною, от качки: во всем надо принимать деятельное участие, особенно в штормах. Штормы напоминают мне отчасти детство. Как буря разыгрывается, свирепеет, грозит - точно, бывало, в детстве грозят высечь, а стихнет - вдруг будто простили. Да, пора в Петербург, хотя я знаю, что там примусь за прежнее. Умственная деятельность
страница 7
Гончаров И.А.   Письма (1854)