бывало, берегу: деньги-то, они с крылушками, только выпусти из рук! Сжила Веру эту самую - да она, по совести сказать, и без надобности была, я так и хозяевам сказала: я, мол, и одна справлюсь, вы лучше прибавьте мне какую ни на есть безделицу, - осталась одна и ворочаю. Жалованье не стала на руки брать: как нарастет рублей двадцать, двадцать пять, сейчас прошу хозяйку в банк съездить, на мое имя положить. Платье, башмаки - все хозяйское шло, куда ж мне тратить? А тут еще, на счастье мое, на его беду, влюбился в меня, прости господи, убогий этот...

Теперь-то, понятно, часто думается: может, за него-то и наказал меня господь сынком! Иной раз из головы не идет, я вот сейчас расскажу, что он над собой сделал, - да ведь надо понять, что уж очень обидно было: гляну, бывало, на него, головастого, и такая-то досада возьмет! "Чтоб тебе, мол, подеялось, в рубашке ты родился! Вот ведь и калека, а в каком богатстве живет. А мой и хорош, да в праздник того не съест, не сопьет, что ты в будни, походя!" Стала я замечать - похоже, влюбился он в меня: ну, прямо глаз с моего лица не сводит. Он уж тогда лет шестнадцати был и щаровары стал носить, рубашку подпоясывать, усы красные стали пробиваться. А нехороший, конопатый, зеленоглазый избавь бог. Лицо широкое, а худущий, как кость. Сперва-то он, видно, то в голову себе забрал, что понравиться может, зачал прифранчиваться, подсолнухи покупать и так-то лихо, бывало, на гармонье заливается, - заслушаешься. Хорошо, правда, играл. Потом видит, что дело его не выходит, притих, задумчивый стал. Раз стою на галерее, вижу - ползет с новой немецкой гармоньей по двору, - опять подбрился, причесался, рубаху синюю с косым высоким воротом надел, в три пуговицы, - голову запрокинул, меня, значит, ищет. Поглядел поглядел, глаза томные, мутные сделал - и-и залился под польку:

Пойдем, пойдем поскорее

С тобой польку танцевать,

В танцах я могу смелее

Про любовь свою сказать...

А я, будто и не заметила, - как шваркну из полоскательницы! Шваркнула, да и сама не рада, очень испугалась: будет, мол, мне теперь на орехи! А он ползет, бьется наверх по лестнице, обтирается одной рукой, другой гармонью тащит, глаза опустил, весь побелел и говорит этак скромно, с дрожью:

- Чтоб у вас руки отсохли. Грех вам за это будет, Настя.

И только всего.. Правда, смирный был.

Худел он это время ну прямо не по дням, а по часам, и уж доктор сказал, что не жилец он на белом свете, обязан от чахотки помереть. Я гребовала, бывало, и прикоснуться к нему. Да, видно, гребовать бедному человеку не приходится, деньгами все можно сделать, вот он и стал подкупать меня. Как, бывало, по заснут все после обеда, он сейчас и зовет меня к себе - либо в сад, либо в горницу свою. (Он отдельно ото всех, внизу жил, горница большая, теплая, а скучная, все окна во двор, потолки низкие, шпалеры старые, коричневые.)

- Ты, говорит, посиди со мною, я тебе за это деньжонок дам. Мне от тебя ничего не надо, просто я влюбился в тебя и хочу посидеть с тобой: меня одного стены съели.

Ну, я возьму и посижу. И набрала таким манером с полсотни. Да жалованья у меня лежало с процентами сотни четыре. Значит, думаю себе, пора мне теперь понемножку вылезать из хомута. А все жалко было - хотелось еще годок-другой перегодить, еще покопить маленько, главная же вещь - проговорился он мне, что у него задушевная копилка есть, рублей двести по мелочам от матери набрал: понятно, болен часто, лежит один в постели, ну, мать и сует для забавы. А я нет-нет, да и подумаю
страница 5
Бунин И.А.   Хорошая жизнь