до болезни. Люба отогнала от меня людей. Люба создала всю эту невыносимую сложность и утомительность отношений, какая теперь есть. Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе - мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только она коснется жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как ее отец, мать и братья. Хуже, чем дурным человеком - страшным, мрачным, низким, устраивающим каверзы существом, как весь ее поповский род. Люба на земле - страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но - 1898-1902 сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю ее.

1911

17 октября

Писать дневник, или по крайней мере делать от времени до времени заметки о самом существенном, надо всем нам. Весьма вероятно, что наше время - великое и что именно мы стоим в центре жизни, т. е. в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки.

Я начинаю эту запись, стесняясь от своего суконного языка перед самим собою, усталый от нескольких дней (или недель), проведенных в большом напряжении и восторге, но отдохнувший от тяжелого и ненужного последних лет.

Мне скоро 31 год. Я много пережил лично и был участником нескольких, быстро сменивших друг друга, эпох русской жизни. Многое никуда не вписано, и много драгоценного безвозвратно потеряно.

В начале сентября мы воротились: Люба - из Парижа, я - оттуда же, проехав Бельгию и Голландию и поживя в Берлине. Мама поселилась здесь, у них уютно и тихо.

Как из итальянской поездки (1909) вынесено искусство, так из этой - о жизни: тягостное, пестрое, много несвязного. Женя 1}, как и летом, непонятен мне, но дорог и любим. В последний раз, когда он приходил, мне было с ним чрезвычайно хорошо. [...]

Пяст живет, сцепя зубы, злится и ждет лучшего. Он поселился в непрактической квартире с сильно беременной женой, каждый день на службе, послал рассказ (больница, Врубель?) в "Русскую мысль" (через Ремизова), перевел Тирсо ди Молину (как я "Праматерь" - много никуда не годного, чего, как и я тогда (NB - Бенуа!), не видит). Стихов не пишет. "Западник". Мы еще не видались как следует.

Городецкий - затихший, милый. Его статья обо мне, несказанно тронувшая (Люба приносит ее, когда я лежу в кровати утром в смертельном ужасе и больной от "пьянства" накануне). [...] - Все только факты, почти голые, осветится понемногу потом, если писать почаще.

Клюев - большое событие в моей осенней жизни. Особаченный Мережковскими, изнуренный приставаньем Санжарь, пьяными наглыми московскими мордами "народа" (в Шахматове было, по обыкновению, под конец невыносимо лучше забыть, забыть), спутанный, - я жду мужика, мастеровщину, П. Карпова темномордое. Входит - без лица, без голоса - не то старик, не то средних лет (а ему - 23?). Сначала тяжело, нудно, я сбит с толку, говорю лишнее, часами трещит мой голос, устаю, он строго испытует или молчит. Обед. Муж Тани пришел пьяный, тихо колотит ее за дверью, она ревет, девочка в жару (жаба) бежит в комнаты, Люба тащит ее на руках назад, мы выбегаем унять мужа, уже уходящего по лестнице. Минута - и входит Кузьмин-Караваев - полусумасшедший, между бровями что-то делается, говорит еще дико. Их перебрасыванье словами с Клюевым ("господин, ищущий власти", - а не имущий власть - "царь всегда на языке, готов"). Только в следующий раз Клюев один, часы нудно, я измучен, и вдруг бесконечный отдых, его нежность, его "благословение", рассказы о
страница 8
Блок А.А.   Из записных книжек и дневников (фрагменты)