корова поглядела на нас печально и, мотнув на слепня мордой, снова задремала.

- Надо быть, Филимоныч чай пьет с учителем, - сказал ямщик. - Разве туда подъехать?

Четырехоконный ветхий домик с поломанными украшениями и деревянными столбиками, бывший когда-то "Монплезиром" и перенесенный на край села из усадебного сада, стоял у самой ржи, - это и была школа.

Желтеющая высокая рожь начиналась прямо от школьного плетня и залегла на много верст.

В палисаднике за непокрытым столом пили чай с вишней учитель Соломин и Филимоныч, старый дьячок, в выцветшем подряснике и без шляпы, для полного благодушия.

И я, мой дорогой друг, вместо того чтобы, не теряя времени, потребовать ключ от церкви и перенестись в XV столетие, попал на это чаепитие третьим собеседником.

По ржи ходили медленные зеленые волны, над ними пели знакомые песни нехитрые жаворонки. При виде меня Филимоныч принялся кланяться, и остроносое красное личико его изобразило величайшее умиление.

Учитель встал и заложил руку за кожаный пояс. На столе стояли корзина с вишнями и чашка, где в топленом молоке плавала муха и ложка. Из самовара шел дымок. Пока я представлялся и объяснял цель приезда, явилась мохноногая курица и тоже глядела на меня с любопытством и готовностью.

Учитель, извиняясь почему-то, что нет никаких консервов, предложил мне чаю. Филимоныч нахлобучил остатки соломенной шляпы на помазанные маслом редкие волосы и, прихрамывая, побежал за ключом.

- Не угодно ли вишни, хотя еще кисла на вкус, - сказал учитель, отодвигая от себя развернутый толстый журнал. - Значит, вы из самой столицы? Очень приятно. Говорят, хорошие фрески в нашей церкви. Хотя я мало в них понимаю.

Тогда я стал рассказывать о церковной живописи, о старине, о том, что если бы не эти остатки красоты, то хоть беги из России - страны варварской, темной и унылой. Честное слово, я говорил с увлечением. Учитель сочувственно мне кивал.

Он был в рубашке, светловолосый юноша, с суровым очертанием лба, прямых бровей и мечтательно-холодных глаз, тогда как губы и едва опушенный подбородок казались женственными. На такие лица без волнения я не могу глядеть. В их двойственности чувствуется постоянная возможность вспышки и преображения.

- Вам, я думаю, странно видеть наше убожество, - сказал он, показывая на плетень, где ижицей висели штаны из чертовой кожи да на колу торчал продранный валенок на страх воробьям, - все-таки живем, как видите; я только вот о чем хотел вас спросить, - он положил большую руку на журнал, как у вас там, в столице, совсем уж, значит, решили покончить с нашим братом?

- С каким это вашим братом? - спросил я, насторожась, потому что лицо его с опущенными глазами надменно усмехалось.

- А так, с мелкотой вроде меня да Филимоныча, - с обывателями. Я к тому хотел вас спросить, что я-то и есть настоящий читатель, про кого пишут и для кого пишут; ведь у вас не сами же для себя сочиняют романы, а для нас; для нашего душевного комфорта в" худшем случае, правда? Так вот один здесь пишет: сам ты - зверь, жена твоя - самка, а любовь - инстинкт. Скажем, я согласился с таким определением. Теперь другой режет напрямки: все равно ни до чего хорошего не доживешь, пускай пулю в лоб; и тут же статья о кооперации. Конечно, я читать ее уж не стану. А третий, совершенно непонятно для чего, уныние и скуку напускает на меня, - дышать нельзя. Помилуйте, думаю, мне и без того жить мудрено, для чего же еще мордовать. Или уж действительно мы, читатели, - в диком состоянии, или
страница 215
Толстой А.Н.   Собрание сочинений (Том 2)