понять меня не можешь, - голова у тебя дурацкая?

Действительно, голова у Миши, или Михаилы Михайловича Камышина, была в виде огурца - кверху уже. Брови - белые, ресницы и жидкие волосы, как лен, зато толстые щеки и губы, которые Лизавета Ивановна звала не иначе как шлепанцы, краснели от здоровья...

Миша глядел на тарелку с бумажкой, где мерли мухи, слушал надоедные слова маменьки и молчал, обиженно поджав рот...

- Дуралей ты, дуралей, - продолжала Лизавета Ивановна, - третий раз тебе говорю - поди посмотри свинью, - всех поросят сожрет.

- Меня, маменька, тошнит, когда свинья поросится, - ответил Миша мяукающим голосом, - у меня и так голова болит...

Лизавета Ивановна обеими руками гневно ударила вязанье о рабочий стол и, раскрыв круглые глаза, которые были светло-голубые, как у галки, угрожающе протянула:

- Миша!..

Миша встал и, повернувшись к маменьке спиной, замечательной тем, что внизу была она мясистая, как у женщины, ушел...

"В кого у него зад такой, - думала Лизавета Ивановна, - у дедушки Павла был громадный живот, должно быть, перепуталось".

Миша зажег железный фонарь и вышел на крыльцо. От оттаявшей в конце апреля земли шел густой и душистый запах. Позади дома глухо шумели ветлы; далеко гудела вешняя вода в овраге. В синих сумерках еле видны были строения, крытые соломой, шест колодца и перевернутая телега. Мычала корова, хотела пить. Шлепая по грязи, подошел к Мише пес, ткнул холодным носом в руку.

Миша поднял фонарь и, осторожно обходя лужи, освещенные желтым кругом свечи, пошел к закутке.

"Тепло, - думал Миша, - мороза не будет. Маменька небось в кресле сидит, а я по грязи шлепай; все панталоны замажешь; что это за жизнь такая! Дворянский сын! Я бы показал, как живет дворянский сын".

Миша вдруг остановился в волнении. Всю зиму ему хотелось жениться, а с весною стало невмочь.

"Извела меня маменька своими разговорами, не могу больше так жить..."

И, вздохнув громко, отчего шедший сзади пес зарычал, Миша отворил дверь хлева.

В теплой закутке лежала на боку белая толстая свинья; увидав свет, она сердито подняла морду и взвизгнула. Миша присел около и в лукошко, на солому, положил двух только что рожденных поросят... Ухо свиньи начало двигаться, по телу пробежали судороги; она опять опоросилась.

Свинья была молодая, и Лизавета Ивановна боялась, как бы она не сожрала приплод, и велела Мише ударять свинью кнутиком, если вздумает трогать поросяточек.

Миша, сидя на корточках с кнутом в руке, брезгливо морщился, моргал светлыми ресницами, думал:

"Мамаша нарочно меня унижает, какой мне интерес на свинью смотреть... Вот пойти бы да сказать маменьке - идите сами в хлев, а я лучше в кресле тихо посижу".

Миша немного утешился, представив себе Лизавету Ивановну с кнутиком, на корточках, и, взяв на руки поросенка, сосавшего палец, умилился...

"Свинье уютно, - у нее дети, у всякой скотины дети, а мне одному холодно, не к кому прижаться..."

Миша любил меланхолию и теперь, чувствуя в горле слезы, радовался своей чувствительности. Положив всех поросят в лукошко, он вытер руки о шерсть свиньи и пошел в дом, обиженно опустив губы.

В столовой кипел самовар, горела висячая лампа. Лизавета Ивановна на углу стола раскладывала пасьянс.

- Ну? - спросила она, не поднимая головы. Миша вздохнул:

- Десять. Эх, маменька...

- Что, дуралей?

- Какой я дуралей? - воскликнул Миша сердито, но под взглядом матери смирился. - Была бы у меня жена... не звала бы дуралеем,
страница 125
Толстой А.Н.   Собрание сочинений (Том 1)