ударил прикладом тому в череп, и тот, вздрагивая, заговорил: «Бу, бу, бу», – и затих… Телегин выпустил его и пошел из блиндажа.
Зубцов крикнул вдогонку:
– Ваше благородие, он прикованный.
Скоро стало совсем светло. На желтой глине были видны пятна и подтеки крови. Валялось несколько ободранных телячьих кож, жестянки, сковородки, да трупы, уткнувшись, лежали мешками. Охотники, разморенные и вялые, – кто прилег, кто ел консервы, кто обшаривал брошенные австрийские сумки.
Пленных давно уже угнали за реку. Полк переправлялся, занимал позиции, и артиллерия била по вторым австрийским линиям, откуда отвечали вяло. Моросил дождик, туман развеяло. Иван Ильич, облокотившись о край окопа, глядел на поле, по которому они бежали ночью. Поле как поле, – бурое, мокрое, кое-где – обрывки проволок, кое-где – черные следы подкопанной земли да несколько трупов охотников. И речка – совсем близко. И ни вчерашних огромных деревьев, ни жутких кустов. А сколько было затрачено силы, чтобы пройти эти триста шагов!
* * *
Австрийцы продолжали отходить, и русские части, не отдыхая, преследовали их до ночи. Телегину было приказано занять со своими охотниками лесок, синевший на горке, и он после короткой перестрелки занял его к вечеру. Наспех окопались, выставили сторожевое охранение, связались со своей частью телефоном, поели что было в мешках, и под мелким дождем, в темноте и лесной прели, многие заснули, хотя был приказ поддерживать огонь всю ночь.
Телегин сидел на пне, прислонившись к мягкому от мха стволу дерева. За ворот иногда падала капля, и это было хорошо, – не давало заснуть. Утреннее возбуждение давно прошло, и прошла даже страшная усталость, когда пришлось идти верст десять по разбухшим жнивьям, перелезать через плетни и канавы, когда одеревеневшие ноги ступали куда попало и распухла голова от боли.
Кто-то подошел по листьям и голосом Зубцова сказал тихо:
– Сухарик желаете?
– Спасибо.
Иван Ильич взял у него сухарь и стал его жевать, и он был сладок, так и таял во рту. Зубцов присел около на корточки:
– Покурить дозволите?
– Осторожнее только, смотри.
– У меня трубочка.
– Зубцов, ты зря все-таки убил его, а?
– Пулеметчика-то?
– Да.
– Конечно, зря.
– Спать хочешь?
– Ничего, не посплю.
– Если я задремлю, ты меня толкни.
Медленно, мягко падали капли на прелые листья, на руку, на козырек картуза… После шума, криков, омерзительной возни, после убийства пулеметчика, – падают капли, как стеклянные шарики. Падают в темноту, в глубину, где пахнет прелыми листьями. Шуршат, не дают спать… Нельзя, нельзя… Иван Ильич разлеплял глаза и видел неясные, будто намеченные углем, очертания ветвей… Но стрелять всю ночь – тоже глупость, пускай охотники отдохнут… Восемь убитых, одиннадцать раненых… Конечно, надо бы поосторожней на войне… Ах, Даша, Даша! Стеклянные капельки все примирят, все успокоят…
– Иван Ильич!..
– Да, да, Зубцов, не сплю…
– Разве не зря – убить человека-то… У него, чай, домишко свой, семейство какое ни на есть, а ты ткнул в него штыком, как в чучело, – сделал дело. Я в первый-то раз запорол одного, – потом есть не мог, тошнило… А теперь – десятого или девятого кончаю… Ведь страх-то какой, а? Значит, грех-то этот кто-то уж взял за это за самое?..
– Какой грех?
– Да хотя бы мой… Я говорю – грех-то мой на себя кто-нибудь взял, – генерал какой, или в Петербурге какой-нибудь человек, который всеми этими делами распоряжается…
– Какой же твой грех, когда ты отечество
Зубцов крикнул вдогонку:
– Ваше благородие, он прикованный.
Скоро стало совсем светло. На желтой глине были видны пятна и подтеки крови. Валялось несколько ободранных телячьих кож, жестянки, сковородки, да трупы, уткнувшись, лежали мешками. Охотники, разморенные и вялые, – кто прилег, кто ел консервы, кто обшаривал брошенные австрийские сумки.
Пленных давно уже угнали за реку. Полк переправлялся, занимал позиции, и артиллерия била по вторым австрийским линиям, откуда отвечали вяло. Моросил дождик, туман развеяло. Иван Ильич, облокотившись о край окопа, глядел на поле, по которому они бежали ночью. Поле как поле, – бурое, мокрое, кое-где – обрывки проволок, кое-где – черные следы подкопанной земли да несколько трупов охотников. И речка – совсем близко. И ни вчерашних огромных деревьев, ни жутких кустов. А сколько было затрачено силы, чтобы пройти эти триста шагов!
* * *
Австрийцы продолжали отходить, и русские части, не отдыхая, преследовали их до ночи. Телегину было приказано занять со своими охотниками лесок, синевший на горке, и он после короткой перестрелки занял его к вечеру. Наспех окопались, выставили сторожевое охранение, связались со своей частью телефоном, поели что было в мешках, и под мелким дождем, в темноте и лесной прели, многие заснули, хотя был приказ поддерживать огонь всю ночь.
Телегин сидел на пне, прислонившись к мягкому от мха стволу дерева. За ворот иногда падала капля, и это было хорошо, – не давало заснуть. Утреннее возбуждение давно прошло, и прошла даже страшная усталость, когда пришлось идти верст десять по разбухшим жнивьям, перелезать через плетни и канавы, когда одеревеневшие ноги ступали куда попало и распухла голова от боли.
Кто-то подошел по листьям и голосом Зубцова сказал тихо:
– Сухарик желаете?
– Спасибо.
Иван Ильич взял у него сухарь и стал его жевать, и он был сладок, так и таял во рту. Зубцов присел около на корточки:
– Покурить дозволите?
– Осторожнее только, смотри.
– У меня трубочка.
– Зубцов, ты зря все-таки убил его, а?
– Пулеметчика-то?
– Да.
– Конечно, зря.
– Спать хочешь?
– Ничего, не посплю.
– Если я задремлю, ты меня толкни.
Медленно, мягко падали капли на прелые листья, на руку, на козырек картуза… После шума, криков, омерзительной возни, после убийства пулеметчика, – падают капли, как стеклянные шарики. Падают в темноту, в глубину, где пахнет прелыми листьями. Шуршат, не дают спать… Нельзя, нельзя… Иван Ильич разлеплял глаза и видел неясные, будто намеченные углем, очертания ветвей… Но стрелять всю ночь – тоже глупость, пускай охотники отдохнут… Восемь убитых, одиннадцать раненых… Конечно, надо бы поосторожней на войне… Ах, Даша, Даша! Стеклянные капельки все примирят, все успокоят…
– Иван Ильич!..
– Да, да, Зубцов, не сплю…
– Разве не зря – убить человека-то… У него, чай, домишко свой, семейство какое ни на есть, а ты ткнул в него штыком, как в чучело, – сделал дело. Я в первый-то раз запорол одного, – потом есть не мог, тошнило… А теперь – десятого или девятого кончаю… Ведь страх-то какой, а? Значит, грех-то этот кто-то уж взял за это за самое?..
– Какой грех?
– Да хотя бы мой… Я говорю – грех-то мой на себя кто-нибудь взял, – генерал какой, или в Петербурге какой-нибудь человек, который всеми этими делами распоряжается…
– Какой же твой грех, когда ты отечество
страница 75
Толстой А.Н. Сестры
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- 143
- 144
- 145
- 146
- 147
- 148
- 149
- 150
- 151
- 152
- 153